* * *
– А Ванюхе Краснобаеву брат привез из города заправдашние брюки, – вспомнил Сохатый. – Он нам с Пахой еще вчерась говорил.
– Да ну-у, – скоротился Маркен, – трепет, а вы уши развесили. Привезут ему, ага, дожидайся… А у меня-то есть… – он сказал это не твердо, и никто не поверил, хотя и сомнения никто не высказал, – с Маркеном шутки худы, долго чикаться не будет, заедет в ухо, и закатишься, забудешь как спорить. – Мамка пока одевать не дает, – Маркен лениво зевнул. – Говорит, в школу в их пойдешь.
Пашка же, запаливший такой азартный разговор, вдруг неожиданно ярко и больно, как вспышку огня у самых глаз, вообразил, что он уже клюнул на крючок, наживленный краснобоким, обманчивым яблоком, – у Ванюшки, вспомнил он, так и нарисовано было, – и его… его… Пашку Сёмкина!.. живого!.. уже потащили наверх тамошние рогатые и хвостатые удильщики, и он кричит лихоматом, как в страшном сне, дергается обессиленным в страхе телом – как дрыгают, отчаянно плещут хвостами пойманные окуньки, только крику ихнего не слыхать, – и от одного такого видения Пашка тряхнулся в ознобе, по коже быстро и колко пробежали мелкие, студеные мураши, вроде даже подняв своим холодом, замершим у корней, Пашкины волосы. Он еще раз зябко передернул плечами, хотя с неба все так же пекло, а снизу калило от песка, и сам для себя прошептал:
– А еслив за губу поймают?..
Радна, уже присмотревший себе спущенный с неба карабин, Маркен, увидевший себя со стороны в форсистых брюках, разом замерли и уставились на Пашку. Притихли и другие ребятишки, пристальней вглядываясь в бродничавших мужиков.
Те уже затягивали бродник по новой, – первый улов, под завязку набитый в крапивный куль, торчал на сочно зеленой, приозерной мураве, – и чайки пуще закрутились возле рыбаков, испестрили небо белым, мельтешащим крапом и теперь хлестались об озеро сразу за мотнёй, выхватывая мелких окушков и чебачков, избежавших западни, ускользнувших сквозь нитяные ячеи. Чайки куражливо голосили, вырывая друг у друга пойманную рыбешку.
Ребята глазели на рыбаков, на чаечий рой почти невидяще; по-прежнему изредко и незначительно переговариваясь, они рыли песок и залегали в прохладные ямины или, блаженно закатывая глазки, сводя их к переносице, сдирали прозрачные лохмотки кожи с лупящихся нежно-розовых носов. Не обгорали носы только у лежащих тут же на песке бурятят, – видно, кожа дубленая.
– Мамка рыжа, папка рыжий, рыжий я и сам! – вдруг во всю глотку загорланил Маркен, и все засмеялись, глядя на его пышущие жаром, кудреватые вихры. – Вся семья у нас покрыта рыжым волосам!.. Искупнуться, что ли?.. – опять заскучав, протяжно спросил он, вроде бы, самого себя, потом склонил голову, прислушался, но, не дождавшись ясного ответа, зевнул во весь крупный, щербатый рот, лег на спину, разбросав по песку короткие, сильные руки, сморенно прикрыв глаза; потом вялым, расхлябанным голосом не то запел, не то замурлыкал себе под нос:
Сижу на нарах, как король не именинах,
И пачку «Севера» мечтаю получить.
А мне стучат в окно,
А мне уж все равно,
Уж никого я не сумею полюбить…
IV
Маркен, задремавший было, вдруг почуял, что ребятня зашевелилась на песке, открыл глаза и увидел, как по некрутому спуску, вроде бы, и важно, но в то же время боком, стеснительно шел Ванюшка Краснобаев, – не по-деревенски толстый, осадистый, за что его все кому не лень дразнили на разные лады.
Ванюшка не бежал к озеру, сломя голову, чтобы, скинув по дороге одежонку, с разгона залететь в озеро и, высоко задирая колени, поднимая белый хвост брызг, упасть на глубине, забултыхаться, споласкивая с себя пыль и остужая распаренное тело; нет, он спускался тихо, раздумчиво и мелко переставляя ноги, будто на них были волосяные путы, отчего казалось, словно что-то мешает ему идти. Сойдя с приозерного угорыша, он нерешительно приостановился, оглядываясь назад и, вроде бы, стесняясь смотреть на ребят, которые уже не сводили с него удивленных взглядов.
Загорающим сразу кинулись в глаза прилизанные на лобастой голове волосы, – другие-то головы годом да родом, по великим праздничкам встречали гребень или расческу, да и на кой леший они нужны, если матери, не глядя на ребячьи слезы, не слушая мольбы, силком усаживали своих чадушек на лавки и стригли ручной машинкой налысо. И лишь тем, кто уже бегал в школу, сжалившись, оставляли на лбу крохотный чупрынчик, эдакую нашлепочку с телячий язык, да и то лишь зимой, по теплу же смахивали и ее.
Отметив зачесанный набок жиденький Ванюшкин чуб, потом – беленькую рубашонку, глаза ребятишек спустились ниже и там пораженно замерли: на Ванюшке чуждо всей обычности летнего дня с его зноем, с его измучившими людей и скот мухами и паутами, чуждо белесому, прокаленному песку и зеленоватому озеру, чуждо, выгоревшему на солнце, линялому небу чернели и нарядно взблескивали мелкими искрами новые, будто прямо с прилавка, настоящие брюки. С ремешком, навыпуск, с твердыми отворотами внизу, точно такие, о каких полчаса назад помышлял Маркен.
Легок на помине Ванюшка, много лет ему жить, потому что разговор о нем, о его брюках еще не уплыл в небо, где копится даже самая пустяковая болтовня; разговор еще витал над ребятишками, как и картинка про хвостатых и рогатых удильщиков, которую Пашка Сёмкин, вроде бы, видил своими глазами.
Когда Ванюшка подошел ближе, ребятишки стали смотреть на брюки со жгучей завистью, и так они напористо смотрели, словно задумали провертеть на гачах множество дымящихся дырок, испортить обновку, чтобы не тревожила глаза.
– Ух ты-ы, какие ловкатские штаны, – поцокал языком Базырка Будаев, младший брат Радны, который до этого поочередно скреб то свой медно-желтый, круглый живот, то – песок, вырывая в нем сырую яму, чтобы залечь в нее, а сверху засыпаться по самую шею.
– Новехоньки.! – выдохнул Сохатый, подбирая распущенные в удивлении губы. – Не обноски.
– Ишь ты, как жало, порезаться можно, – первым очнулся Радна и, сузив навечно прищуренные глаза, провел вздрагивающим пальцем по стрелке, прочертившей гачу; провел, как по лезвию острого топора.
– Но-ка, но-ка, дай-ка я, – полез к брюкам Базырка.
– Нос сперва утри! – отпихнул его локтем Радна.
– Сам-то! – Базырка надул вспухшие, трубкой вытянутые губы, чуть ли не подпирающие мелкий бурятский нос, хотел было захныкать, а когда не получилось, стал дразнить брата. – Раднашка, Раднашка, пузо – деревяшка!.. Раднашка…
Радна не вытерпел, замахнулся не то чтобы навернуть вредного брата, а хотя бы отшугнуть от себя, и Базырка, не пытая больше ветреной судьбы, побурчал себе под нос и угомонился.
Ребятишки тем временем вовсю щупали брюки; братья Сёмкины совали прыткие руки в карманы и шуровали там почем зря, щекотали Ванюшкины ноги, а Сохатый даже умудрился разок ущипнуть. Радна похрустел неразмятым ремешком и щелкнул ногтем по медной бляшке, такой желто лучистой, что больно было глядеть. И лишь Маркен полеживал в сторонке, едва приметно косясь на ребячий гомон безразличными глазами, в которых всё же нет-нет да и коротко взблескивала зависть и вспыхивали зеленоватые рысьи огоньки, но тут же гасли, прятались под мягко опущенными ресницами. Даже у него, самого старшего среди этих, как он их обзывал, голопузых гальянов[7], еще и в помине не было таких брюк, и, как всем, приходилось зиму и лето носиться в тех же пузырчатых шкерах, поддергивая их непрестанно или завязывая новым узлом быстро слабеющую резинку. И жили-то Шлыковы побогаче многих в Сосново-Озёрске, а уж Краснобаевым-то гоняться да гоняться за ними, но брюк Маркену все равно не брали. «Лишняя роскочь, баловство, – считал Маркенов отец, тракторист Дмитрий Шлыков. – Еще не зарабил».
– Чего лыбишься, как сайка на прилавке, Жирняк, – скосоротился Маркен, как бы отбрасывая от себя смущенный, извиняющийся Ванюшкин взгляд. – Гляди, довыбражаешься, выбражуля.