Схватка продолжалась считанные секунды. Не ожидая, как видно, такого отпора, гитлеровцы, слабо отстреливаясь, все дальше и дальше уходили в лес. Вскоре все смолкло.
Полуяров поднялся. Странная и неправдоподобная картина была перед ним. Голые мужчины, красные, распаренные, стояли в снегу с винтовками и автоматами в руках. Редко кто был в подштанниках, нательной рубахе или валенках, как Фокин. И то лишь те, которых в таком виде застал крик «Немцы!».
С шутками и смехом — благо не было ни убитых, ни раненых — бойцы возвращались в баню домываться. От снега и мороза их тела еще больше раскраснелись, дышали паром.
Полуяров спокойно, словно всю жизнь так делал, ступал босыми ногами по снегу, снежная пыль пристала к его бедру и боку, но ему не только не было холодно, но даже блаженная приятная теплота наполняла тело.
— Теперь, товарищ старший лейтенант, можно сполоснуться горяченькой, — весело проговорил Фокин, совсем не похожий на того угрюмого и молчаливого повозочного, каким он был до бани.
Вечером перед отъездом старший лейтенант Полуяров пошел доложить командиру дивизии. Генерал сидел за столом и что-то писал. Поднялся навстречу Полуярову. Был так же выбрит, наодеколонен, наутюжен. Значит, такая уж у него привычка.
— Уезжаете? Ну что ж, желаю благополучного пути, товарищ старший лейтенант. Будь моя воля — не отпустил бы. Мне штыки нужны. — В том, что генерал второй раз завел разговор на такую тему, виден был свой расчет: там, в штабе армии, старший лейтенант, конечно, расскажет и об этом и авось смилостивятся, подбросят… Чуть сузив глаза, командир дивизии спросил:
— А баню нашу посетили?
— Спасибо, товарищ генерал. Помылись.
— Пар был?
— И пар был, и жар был. Даже больше чем достаточно.
— Вот и хорошо. Я и сам, грешный человек, люблю, чтобы баня горячая была. Русская, с паром, — и улыбнулся. Видимо, знал об утреннем происшествии. — В московской квартире и ванна, и душ, а все же раз в неделю в Сандуны ездил.
Уже уходя, Сергей Полуяров машинально глянул на стол, за которым работал генерал. На столе стояла небольшая фотография. Узнал сразу: Нонна!
Ошеломленный, Полуяров невольно задержал взгляд на фотографии. Генерал перехватил этот взгляд. Что-то тоскливое появилось в его красивых светло-карих умных глазах. Повторил сухо:
— Желаю благополучного пути! — но руки не подал.
Полуяров вышел. Фокин покорно переминался у розвальней.
— Поехали?
— Поехали!
Лес начался сразу с окраины городка. Лошадь шла споро. Фокин, радуясь скорому возвращению во взвод, несколько раз заговаривал со старшим лейтенантом, но тот, подняв ворот полушубка и натянув ушанку, лежал на боку молча.
…Вот, оказывается, кто такой боевой генерал Душенков! Муж Нонны. С ревнивой придирчивостью вспоминал Сергей Полуяров каждое слово, каждый жест командира дивизии. И не мог найти ничего неприятного, отталкивающего. Красивый, культурный, доброжелательный, простой в обращении генерал…
Такого и могла полюбить Нонна.
4
Случилось так, что за начальные пять месяцев Великой Отечественной войны политруку Алексею Хворостову пришлось участвовать в наступательных боях только в декабре сорок первого года. И как это ни парадоксально, ему показалось, что наступать труднее, чем отступать.
Бегут гитлеровцы от Москвы. Пятнадцать, а то и все двадцать километров отмахивают они за день. Но отступают налегке, бросая все нужное и ненужное, отступают, зная, что вечером будет у них теплый ночлег и обильная жратва. Отступающие всегда едят сытно!
Другое дело у наступающих. Полк Хворостова, начав наступление в первых числах декабря, быстро продвигался вперед, громя отходящего противника. Далеко позади остались полковые тылы. Выпадали дни, когда, кроме сухаря да пачки концентратов или банки консервов «в собственном соку», ничего не было. Если получишь буханку хлеба, то она такая промерзшая — и штыком не проймешь.
С ночлегом и того хуже! Гитлеровцы, отступая, сжигают деревни, поселки, разрушают города. Ворвешься перед вечером в такую деревню — одни пепелища да головешки. А мороз лютует. И команда строгая: «Костров не раскладывать», «Курить в рукав», «Зажженная спичка видна на два километра» и т. п. Носятся над головой «мессеры» и «юнкерсы», загоняют в кюветы, под кусты, носом в сугробы.
И потери не меньше, чем при отступлении. Сколько отставших, обмороженных, заболевших, не говоря уже о раненых и убитых. Это Хворостов видел по своей роте: редела на глазах.
Трудно наступать! И все же разве сравнишь настроение наступающих солдат с тем, что было в июле да в августе. Рвутся вперед; кажется, дай команду, так и пойдут, почерневшие от усталости и холодов, на одних сухарях, день и ночь до самого Берлина.
В конце декабря рота Алексея Хворостова, выбив перед вечером немцев из деревни, там и заночевала. На всю деревеньку уцелело несколько изб, и в них набилось солдат по самую завязку. Утром командир дал дневку — набирайтесь сил, приводите себя в порядок.
Из разговора с хозяйкой избы Хворостов узнал, что в деревне уцелела школа, в которой жили гитлеровцы.
— Шибко бегли, немые! Не успели спалить.
По старой памяти Хворостову захотелось заглянуть в сельскую школу. Посмотреть на книжные шкафы, на парты, на классную доску, послушать, как звенит школьный звонок.
Наверно, потому, что он был учителем, все увиденное в школе потрясло его. Дело в конце концов не в том, что все в школе оказалось поломанным, разгромленным. И не в том, что в классах на полу толстым слоем — как в запущенной конюшне — лежала грязная, сбившаяся в тугой пласт солома. И не в том, что сожжены все столы и парты. Война есть война. Наивно думать, что гитлеровская солдатня проявит заботу о сохранении школьного имущества.
Хворостова потрясла явная и наглая циничность их действий. Сорвали тропининский портрет Пушкина и бросили у входа — вытирать ноги. Один класс превратили в отхожее место — не хотели или боялись выходить на мороз. Книги Толстого, Чехова, Горького, Маяковского изорваны без всякой нужды, для развлечения. Голубой школьный глобус проткнули и вырвали клок как раз на том месте, где размещается Советский Союз.
За полгода войны Хворостов, казалось, уже привык к горю, крови, смертям, пожарищам. Но картина наглого надругательства над всем тем, что было его жизнью, возмутила Хворостова. Все, что накапливалось в груди изо дня в день, нагнеталось, теперь спрессовалось, стало камнем, легло на сердце. Нельзя жить, дышать, ходить по земле, читать стихи и слушать музыку, пока не будет разгромлен фашистский зверь. Надо бить его, гнать и уничтожить в его собственном логове — в Берлине!
Глава десятая
СВЯТОЙ КРЕСТ
1
Зима пришла ранняя, снежная. В конце ноября Федор Кузьмич и Федюшка пошли в лес за хворостом для растопки. Анна Ивановна готовила обед, Аза шила в углу.
Резкий визг тормозов у крыльца испугал хозяек. Анна Ивановна бросилась к окну и обмерла: из грузовой машины соскакивали, топая сапогами, какие-то люди, не то военные, не то гражданские. Но похоже, что русские. Немец был среди них только один — шофер. Вышел из кабины и, подняв капот, стал возиться в моторе.
Первым в избу вошел мужчина в кожаном коричневом пальто с поясом и цигейковым воротником. Пальто было узковатым, видимо, с чужого плеча. На голове у вошедшего красовалась новая пыжиковая шапка-ушанка. С перепугу Анна Ивановна сразу и не узнала вошедшего. Но когда тот громко, по-хозяйски застучал хромовыми начищенными сапогами о порожек, признала: Тимошка Жабров.
Жабровы в Троицком были людьми известными. Еще до коллективизации старый Жабров — грузный, матерый, хромой мужик (в Орле на ярмарке жеребец перебил ему ногу) с дряблым, как кусок сырой говядины, лицом, был прасолом. Ездил по ближним и дальним селам, скупал мясо, скот, барышничал. К такому делу приучил и трех сыновей — Петра, Григория и Тимофея.