В Троицком не любили ни отца, ни сыновей Жабровых. За глаза, а кто посмелее и в глаза называли: «Кобылье вымя».
Уже давно молодые Жабровы исчезли из Троицкого, Анна Ивановна забыла и думать о них. И вот теперь посреди ее избы стоял Тимофей Жабров. Больше других братьев был он похож на отца: бледноносый, безгубый.
— Где твой старый мерин, буденновец? — Голос у Жаброва резкий и хриплый, не то с перепоя, не то с мороза.
— В Сковородино уехал, — неожиданно для самой себя слукавила Анна Ивановна. — К фельдшеру.
— Жизню берегет. Не вылечится! — и оттянул нижнюю челюсть — улыбнулся. — Внучонка куда сховала?
— С дедом и уехал. В Сковородино.
— Ну ничего, я до них еще доберусь, — пообещал Жабров и уставился круглыми бельмами глаз на притихшую в углу Азу. — Иноверцев скрываешь!
— Каких иноверцев, господь с тобой, Тимоша, — угодливо запричитала Анна Ивановна.
— Ты бога не трожь! Какой может быть у тебя бог, когда ты единоутробного сына послала спасать безбожную Советскую власть.
— Так разве мы, Тимоша, повинны, что война…
— Какой я тебе Тимоша, — озлился Жабров. — Я из всех вас большевистский дух выгоню. — И, обернувшись к Азе, приказал: — Собирайся, большевистское отродье. Да поживей!
Дрожащими руками, не попадая в рукава, Аза начала надевать пальто.
— Куда ж ты ее забираешь? — заголосила Анна Ивановна. — Бога в тебе нет. Зачем наше дите губишь!
— Помалкивай, старая дура, пока не всыпал! — И обернулся к Азе: — Выходи!
Аза, уже одетая, упала на колени перед Анной Ивановной и, прижимая к груди подол ее юбки, зашептала:
— Мамочка, бога ради, сберегите Федюшку!
С неожиданной в ее хилом теле силой Анна Ивановна рванулась к двери, крестом распростерла руки:
— Не пущу!
Привычно, как котенка, Жабров схватил хозяйку за ворот кофты и без всякого усилия швырнул в угол:
— Продалась большевикам, ведьма.
Азу вывели на улицу, и она сама забралась в кузов грузовика. Анна Ивановна со стоном поднялась, глянула в окно. Грузовик тронулся, выбрасывая задними колесами смерзшуюся дорожную грязь. Аза смотрела на избу остановившимися глазами.
Анна Ивановна упала на пол и, царапая ногтями лицо, забилась в припадке.
Федор Кузьмич и Федюшка везли из лесу хворост. Федор Кузьмич — большие санки, Федюшка — маленькие. Еще издали Федор Кузьмич увидел грузовую машину, стоящую возле их избы. Кто бы мог быть? Только немцы. Кто другой теперь ездит на автомашинах. Зачем приехали? Уж конечно, не к добру. Было смутное — и сам не мог объяснить почему — подозрение: дело касается Азы и Федюшки. Хотя в избе остались одни бабы, решил, что сейчас ему с внуком не следует возвращаться домой.
— Давай перекурим, Федюша. — Федор Кузьмич остановился в редком иззябшем лозняке. Вытащил из кармана трубку, набил табаком, чиркнул спичку, привычно оберегая огонек ладонями. — Ты попрыгай, внучок, не захолонул бы.
— Ничего, только скорей кури, деда, а то мама и бабуся заругаются, что мы так долго, — рассудительно заметил Федюшка. — Им без нас скучно.
— Сейчас, сейчас! — согласился Федор Кузьмич, а сам все поглядывал в сторону избы. Вот на крыльцо вышли какие-то люди, забрались в кузов, и машина тронулась. Издали нельзя рассмотреть, кто такие, но похоже, что в гражданском. Значит, полицаи.
Когда машина выскочила на шоссе и скрылась, Федор Кузьмич заторопился. Маленький Федюшка не успевал за дедом, кричал:
— Постой, деда!
Федор Кузьмич останавливался, поджидал внука и снова, забывая, ускорял шаг. Бросив санки с хворостом у ворот, вбежал в избу. На полу ничком лежала Анна Ивановна и голосила:
— Взяли невестаньку!
Не снимая полушубка и шапки, Федор Кузьмич опустился на лавку. Он не любил Азу, не такой жены желал сыну. Но теперь, когда Азу увезли полицаи, почувствовал, какое несчастье обрушилось на Алексея, на Федюшку, на всю их семью. Понимал, какой славной женой была Алексею Аза, как любила его, каким хорошим растила внука. Оставляя у них жену и сына, Алексей попросил: «Поберегите!»
И вот не сберегли Азу!
Анна Ивановна, прижимая к себе испуганного Федюшку, причитала:
— Бедный ты наш, сиротинушка!
Федюшка, еще ничего не понимая, почувствовал, что с мамой случилось страшное, и кричал, захлебываясь:
— Мама! Мамочка! Пустите меня. Хочу к мамочке!
Потом, когда не было ни слез, ни голоса, как зверек, забился в угол и дрожал, словно ему холодно в жарко натопленной избе.
— Кто приезжал? — хмуро спросил Федор Кузьмич.
— Человек пять было, кто их знает, что за люди. А главный у них Жабров.
— Какой Жабров? Младший, что ли?
— Младший. Тимошка. Сытый такой, нахальный. Старой ведьмой меня обозвал. Посулил до внука добраться.
Сбывается, видать, слово старого шибая!
2
Как переплетаются в жизни судьбы-дороги! Тимошку Жаброва Федор Кузьмич помнил плохо. Только и запало в памяти, что росли у Фаддея Жаброва три сына, ребята грубые, озорные. Ни девку не пропустят, ни старшему дорогу не уступят. Где драка, где матерщина и женский крик — там и они. Какой из троих был Тимошка — теперь он и не припомнит.
Отца же их, прасола и шибая Фаддея Парфеновича, знал. Схлестнулись однажды их пути. Дело было давно, только гражданская война закончилась. Начал Федор Хворостов работать в сельской кузнице. Подъехал как-то к кузнице Фаддей Парфенович Жабров на паре добрых коней, запряженных в пролетку. Лошади ухоженные, лоснящиеся, как молодки после бани, — в чем другом, а в лошадях Жабров толк знал. У одной с передней ноги отскочила подкова. Пока Федор подковывал, Жабров сторожко следил за его работой: побаивался, не покалечил бы новый кузнец дорогую лошадь.
Работа Федора Хворостова Жаброву понравилась, да и в настроении он был хорошем. Присел в тени, вынул пачку городских папирос:
— Закуривай, мастер!
Стал расспрашивать, где воевал, на ком женат, какие виды-планы на будущую жизнь. Закинул удочку:
— Слыхал ли, говорят, там, наверху, в Москве, передрались товарищи. Может, какие перемены будут?
— Каких перемен ждешь, Фаддей Парфеныч? — простовато спросил Хворостов.
Жабров глянул на кузнеца искоса, пытливо («Что за человек?»), вздохнул:
— Кто его знает? Суета сует и все суета и томление духа. — После паузы заговорил льстиво: — Руки у тебя подходящие. С такими руками, если не заленишься, свою кузницу заиметь сможешь.
— Куда хватил, Фаддей Парфеныч! Зачем мне своя, когда общественная есть.
— Э, милок! Ты меня послушай. Все вокруг как туча, как волна морская. Набежала — и нет! На чем жизня человеческая держится, в чем ее корень? Мое! Если баба — моя! Если изба — моя! Если портки — мои! Помяни мое слово — схлынет волна, схлынет. Как в писанин сказано: все возвращается на круги своя!
— И скоро схлынет?
— Кто знать может!
— Все-таки? В этом году аль на следующий перемен ждать?
— Смотря каким аршином мерить. У бога тысяча лет как один день и один день как тысяча лет. Так-то, мастер!
— А ты разве в бога веришь, Фаддей Парфеныч? Сомнительно что-то!
— Бог у каждого евой. Одно помни: бог-то бог, да и сам не будь плох.
— Так, говоришь, все обратно возвернется. И царя снова посадят, и землю у селян отберут, и помещик господин Баранцевич из Парижа к нам препожалует. Так, что ли?
— Ну, царя, может, и не посадят. И без царя жить можно неплохо, а что касается разных безобразиев, когда у справных хозяйвов последне забирают, за то по голове не погладят. Ты вот в кузнице работаешь, а я ету самую кузницу в шастнадцатом годе на свои кровные построил.
— Не такие уж они у тебя кровные, — усмехнулся Федор.
— Работал, на печи не сидел, как некоторые, и был достаток. Даже здоровье в трудах надорвал. — Жабров поморщился и прижал руку к правому боку.
— Бабами много пользовался, Фаддей Парфеныч, вот живот и надорвал.
— Что баб касательно, то у меня в полной справности. Бок пухнет. К каким только дохторам не ездил — все без толку. До Питера добрался. Был даже у того дохтора, что государевых министров травками пользовал. Дал и мне травок сушеных. Сразу вроде полегчало, а теперь еще пуще забирает. Только гроши зазря извел. Воистину дух бодр, а плоть немощна.