Завод уже восстановили. По-старому густо дымила труба гофманской печи, бойко и голосисто стучал пресс. Только глину теперь брали из другого, нового карьера. А их старый зарой обнесен забором. Еще в горкоме Алексею рассказали, что ждут приезда из Москвы государственной комиссии, которая подсчитает, сколько тысяч, а может быть, и десятков тысяч советских людей погибло на зарое.
И среди них…
Сняв фуражку, стоял Алексей Хворостов над зароем. Не думал он, что судьба так жестоко приведет его туда, где светло и весело начиналась его рабочая жизнь, где он написал первое свое стихотворение:
Нас на зарое
Веселых трое,
Роем мы глину
И возим вверх…
А враги зарыли в мокрую глину его счастье!
Молодые веселые девчата, работавшие у пресса, перебрасывались шутками, смеялись, пели. Порой высокий, сильный, по-деревенски крикливый голос вырывался из хора:
Летнее белесое солнце высоко стояло в просторном небе, и разогретый воздух пчелино звенел медовым звоном. Как и раньше.
Сказал ли кто девчатам, что за офицер стоит у зароя над братскими могилами погибших, или сами догадались, но только смолкли. Простучал, поперхнулся и остановился пресс. И вдруг неожиданный, в неурочное время, раздался гудок. Низкий, густой, тревожный, он стлался над зароем, над новыми карьерами, над лугом, темневшим густотравьем. Ребята, копавшие глину, побросали лопаты и сняли кепки. Молча, как в карауле, стояли и смотрели в сторону зароя.
Никого из работавших сейчас на кирпичном заводе Алексей Хворостов не знал. Но этот гудок, эти нахмуренные строгие лица, это молчание притихших девчат…
— Спасибо, родные!
Перед отъездом из Троицкого — теперь уж, видно, навсегда — Алексей Хворостов зашел к соседям попрощаться. Дома была одна Ксюша. Сидела за столом, разложив тетради и учебники. Смутилась, покраснела:
— Осенью в Москву собираюсь… в университет.
— Как в университет? — не понял Хворостов. — Так вы ведь… — и спохватился, не сказал, что он ее считал совсем ребенком, школьницей. А она — в университет!
Но Ксюша отлично поняла, что подумал сосед. Нахмурилась, снова покраснела, но теперь от досады. До каких пор он будет считать ее девчонкой? Слава богу, восемнадцать! Спросила сухо:
— Уезжаете?
— Уезжаю.
Ксюша опустила голову, начала озабоченно листать какую-то книгу.
— У меня к вам просьба, Ксюша.
Подняла на Алексея испуганно-радостные глаза. Хорошо, что глаза не книга и в них нельзя прочесть о том, что сейчас делается в ее душе. А вдруг можно! И он все поймет!
— О Серко позаботиться некому. Взять его с собой в Германию не могу. А так жаль пса. Он, как и я, один остался…
И Ксюша не выдержала. Упала головой на стол, задрожали плечи. Хворостов растерялся, осторожно погладил девушку по голове:
— Не надо, Ксюша. Что уж тут…
Ксюша рукавом вытерла мокрые покрасневшие глаза.
— Он вас будет ждать, Алексей Федорович! Будет ждать!
3
Когда Алексей Хворостов вернулся в полк после поездки на родину, Полуяров не стал ни о чем его расспрашивать. И по лицу Алексея видно, что тот не привез радостных новостей. Один выход: загрузить работой замполита, пусть вертится в подразделениях с утра до ночи, пусть все время будет на людях. Только так и можно заглушить боль. Сразу заговорил о делах, о тех задачах, которые поставил перед войсками командующий: укреплять дисциплину, наводить порядок, установить правильные взаимоотношения с местным населением, усилить боевую я политическую подготовку личного состава. Снова привычный круг дел, вопросов: политические занятия, партийные и комсомольские собрания, работа агитаторов и пропагандистов…
Но была у Сергея Полуярова одна новость, которая обрадовала и огорчила Хворостова:
— Собираюсь осенью в Москву, в академию имени Фрунзе.
Надо радоваться за друга. Но радости не было. Снова расходились их жизненные дороги.
— С Нонной уедешь?
— С Нонной! — сказал Сергей так счастливо, что и самому стало неудобно. Заговорил горячо: — Да и тебе, Алеша, надо подумать об академии. Есть в Москве Военно-политическая имени Ленина. Вот и подавай рапорт. Ведь нам теперь служить и служить в армии, как медным котелкам.
— Это верно, только тебя и меня сразу не отпустят.
— Ну, на следующий год. Впрочем, ты университет окончил, а, как говорит наш командир дивизии, для умного человека и одного высшего образования достаточно.
… В августе, как и предполагали, Сергей и Нонна уехали в Москву. Алексей остался один. Ни работа, ни сослуживцы и подчиненные не могли целиком заполнить пустоту, образовавшуюся после отъезда друга. Может быть, потому теперь он все чаще и чаще вспоминал свою поездку на родину, все то горькое, что ему там довелось увидеть: поросший редкой травой зарой кирпичного завода, маленький холмик земли на деревенском кладбище…
Но жизнь есть жизнь. Ему немногим больше тридцати лет. Несмотря на все утраты и потери, надо работать, жить, строить планы на будущее. Думая о том, как сложится его дальнейшая жизнь, он порой вспоминал худенькую девчонку из далекого Троицкого. И слов-то он ей сказал не очень много, даже как следует не поблагодарил за письмо, за заботу о могиле матери. Уехал как чужой. Только о Серко и попросил на прощание. Все же теперь он думал о Ксюше, как о человеке близком, родном. Кто другой смотрел на него такими тревожными, сочувствующими и сопереживающими глазами? Кто сказал за верного одинокого пса человеческими словами: «Он вас будет ждать!» А ведь хорошо, когда тебя кто-то ждет, хотя бы даже собака!
Где теперь Ксюша? Может быть, и вправду поехала в Москву, сидит в аудиториях и читальнях, ходит по Моховой и улице Горького, смотрит на мир большими серыми детскими глазами. Помнит ли она его? Мечталось: хорошо бы на следующий год поехать в отпуск в Москву и случайно, невзначай, где-нибудь на Чистых прудах, в Сокольниках или на Арбате встретить Ксюшу. Нежданно-негаданно, как счастливый лотерейный билет, как клад в Иванову ночь. И чтобы снова она посмотрела на него открытыми, ясными, добрыми глазами.
Хорошо жить, когда есть на земле человек, который смотрит на тебя такими глазами!
Глава двадцатая
А ЯБЛОНИ ЦВЕТУТ!
1
Когда проехали Белгород, Нонна начала укладываться спать.
— А ты, конечно, будешь дежурить?
Сергей виновато посмотрел на жену:
— Все-таки юность… Я выйду в коридор и потушу свет.
— Ничего ты с той стороны не увидишь. Город ведь слева по ходу поезда. А свет мне не мешает. Слава богу, на фронте привыкла спать в любой обстановке.
Поцеловав мужа в лоб, Нонна повернулась к стене, и вскоре по ровному дыханию Сергей определил: заснула. Подсел поближе к окну, сдвинул в сторону шторку. За стеклом темнело пустое ночное поле. Изредка промелькнет одинокий фонарь у переезда, высветлит будку и полосатый шлагбаум, да порой вдалеке всплеснут, словно ныряя, фары запоздавшей автомашины. И снова глубокая ночная темень.
…Ничто уже не связывает его с этим городом. Последний раз был в нем осенью сорок первого. Прошла война, оккупация… И раньше не густо было в городе знакомых, а теперь, наверно, и совсем не осталось.
И все же каждый раз, проезжая мимо — недаром смеется Нонна, — Сергей дежурил у окна. Вот и теперь. С грустью следил Полуяров за тем, как на темном горизонте мало-помалу появлялась мелкая россыпь далеких огней. Как много их теперь! Растет город, ширится.
…Когда скорый поезд Сочи — Москва остановился у вокзала, Сергей Полуяров решил было выйти из вагона, но передумал. На перроне пусто, пассажиров почти нет. Только стоит в накидке с поднятым капюшоном милиционер, да пробежал в здание вокзала коротенький лысый человечек в полосатой ночной пижаме и войлочных шлепанцах, надетых на босу ногу. В буфет или на телеграф!