Мы идем по азимуту. И расстояние, и время — все рассчитано, рота подойдет к деревне за полночь, в часы самого крепкого сна. Автоматчики перевалили через холм, обошли небольшую, смутно темнеющую рощу и легко спустились в широкую лощинку. Лыжи перерезали свежий волчий след. «Пошел серый на промысел…» — думаю, до рези в глазах всматриваясь в белесую ночную заволочь. Вспухшее небо касается земли, в лощине кажется тесновато и опасливо, хочется быстрее выйти из нее. Я прибавляю ходу. «Чир-шир-шир… чир-шир-шир…»
Все чувства напряжены до предела. Слышен малейший посторонний шорох, улавливаются едва заметные переливы негустой темноты. Но сознание раздваивается: чувства — здесь, в холодной тиши, а непослушная мысль витает где-то далеко, греется в тепле воспоминаний. Мне мерещатся тревожные первые дни войны, когда курсанты училища еще «добивали» программу, с занятий возвращались раскисшие, на гимнастерках блестели непросыхающие соленые пятна. Лето было душное, глазам истомившихся курсантов мерещились тропические пальмы и верблюды, и до чертиков хотелось пить…
Шуршат по снегу лыжи. Кругом тихо, ни выстрела, ни ракеты. Пологая лощина незаметно разгладилась, местность потеряла всякие приметы, перед глазами разверзлась глухая бесконечность. Тоскливая, скованная морозом равнина убивала чувство времени и пространства, расслабляла внимание. Но что-то меня насторожило; я глянул на компас, потом на часы. Вспомнил карту: возле черной линии — прямоугольник с крестом, это кладбище у дороги, край деревни. Дорогу под снегом не увидишь, но кладбище — значит, роща… Оттуда мы налетим на вражеский гарнизон.
Моя настороженность невольно передается всем. Это кажется необъяснимым, но уж так бывает, и на минуту нарушилось размеренное шуршание снега, от лыжника к лыжнику передался по цепочке, как искра, сбой с ноги, что-то неуловимо звякнуло; дыхание идущего за мной бойца судорожно затаилось.
Ныряет в темноте едва различимый головной дозор. От дозора к нам тянется лыжня. Узкая, чуть проторенная двойная полоска цепко держит нас, ведет к цели. Глаза окидывают подкрашенную белизной темень, слух настороженно что-то ловит, чуткое воображение уже рисует картину боя: стремительный рывок, переполох на улицах сонной деревушки, пленные… По часам — минут десять ходу до кладбищенской рощи. Там рота чуть отдышится, я уточню задачу и…
Левый дозор закрыло заиндевелыми кустами. Кусты, как живые, движутся роте наперерез. Из кустов возникают бесшумные, скользящие тени. Люди! Я успеваю взглядом схватить кургузые немецкие автоматы.
Отряды почти столкнулись.
На какую-то секунду мы опомнились раньше. Это решило исход дела: автоматчики уже плюхались в снег, а оторопелые от неожиданности немцы еще притормаживали, набегая друг на друга…
— …hinlegen![2]
По ним полоснула очередь, другая…
Бросив убитых, отстреливаясь, немецкие лыжники отошли к деревне. Рота преследовала их, но рассчитывать на внезапность уже было нечего, мы лишь захватили кладбище и оседлали дорогу. Теперь будем держаться.
17
Снежные заносы и сильные морозы задерживают продвижение наших войск. Особенно достается артиллеристам: их орудия на конной тяге; и лошади, и люди выбиваются из последних сил, шаг за шагом, преодолевая дремучие сугробы. Из-за трудностей подвоза каждый снаряд ценится на вес золота. Неимоверно растянулись в снежных просторах тылы, передовым подразделениям не хватает патронов, хлеба, бинтов, газет.
И все-таки наша пехота продвигается вперед. На рассвете полковая батарея бросила по окраинным дворам десятка два снарядов, подошедшая пехота перевалила через погост и ворвалась в деревню.
Роту автоматчиков командир полка придержал в резерве, и когда мы вошли в деревню, там уже было тихо. Лишь догорала школа да дымились притушенные красноармейцами окраинные дома. Между домами валялись на снегу домашняя утварь, раскиданная одежда, подушки, швейные машины, иконы, репродукторы и книги. Откуда-то из погребов и сугробов выползли женщины, нерешительно, еще не веря в свершившееся, пробирались по улицам, заходили в дома, заглядывали бойцам в глаза, роняли одно-два слова:
— Пришли… а мы-то…
Плакали. Неумело улыбались и вытирали слезы.
— Мы думали уж погибать здесь.
Зазывали в дома красноармейцев, затапливали печи. И снова плакали, и опять смеялись.
— Родные… наши…
Комендант указал роте автоматчиков два дома. Разместив людей, я отправился в штаб.
— О-о! Сапер-автоматчик! — встретил меня Зырянов, дружески протягивая руку.
— Почти разведчик… — снисходительно, как мне показалось, добавил Скоробогатов. Он что-то писал, может быть заявку на мины к своим самоварам, и конечно же не преминул поддеть меня.
Я знал Юрку, понимал, что это подначка, но я уже вошел в роль командира лихих автоматчиков и на разных там минометчиков посматривал свысока. Да и выглядел я, по-моему, весьма браво и внушительно. На мне был белый, с разодранной штаниной (в бою!) маскировочный костюм и аккуратные, просто-таки щегольские валенки, за голенищем грозно торчал пристегнутый к ременному поводку пистолет, сбоку висел добротный, лишь сегодня захваченный у немцев цейс и вдобавок на груди — гордость и украшение всякого побывавшего в настоящих боях командира — трофейный автомат… Однако нужные язвительные слова что-то не приходили в голову, и я сказал:
— Пиши, пиши.
Скоробогатов лениво оторвал от бумаги глаза и зверски зевнул:
— Не спал, перемещались… Значит, потери, говоришь…
Это было уж слишком. Я вообще забыл, когда по-настоящему спал, а тут… Я живо вспомнил Шишонка, Кононова…
— Пиши, что нужно! Некогда мне со всякими…
Из широкой, еще не прогретой русской печи валит в помещение дым, ест глаза. В запотевшее оконце подсвечивает утро. Зырянов постукивает пальцем по столу и простуженно кашляет. Во дворе, под окном, шебаршат проводами связисты. Скоробогатов наигранно-шутливо говорит:
— Не груби начальству.
Но я уже закусил удила. С обидой кричу:
— Чин! Чинодрал! Там люди, а ты… не спа-ал!
Нервные мы были, не по возрасту издерганные. И то сказать: из боя в бой, вечный свист пуль, взрывы, леденящий душу холод, изуродованные тела погибших друзей, трупы врагов, всюду смерть, смерть, смерть…
Посыльный внес чайник кипятку. Зырянов налил кружку и молча подал мне. Я с благодарностью посмотрел на него и поднес ко рту обжигающую посудину, мне было стыдно своей вспышки, но ничего не попишешь — сорвался.
Скоробогатов, видно, понял мое состояние.
— Хорош у тебя автомат, — похвалил он трофей. — Сам достал?
Он знает, что сам. Но вопрос его сладок. Я кивнул головой. Скоробогатов застегнул подбитую ветром шине-лишку, встал, подлил мне из чайника и снова:
— Хорош…
Добытое в бою оружие — бесспорный признак воинской доблести. Так, наверное, было всегда, во всех войнах. Поколебавшись в душе, я снял с груди автомат и протянул Скоробогатову.
— Что ты? — неуверенно улыбнулся он.
— Возьми.
В роту пришло пополнение. Народ прибыл солидный, в возрасте, по документам — один завскладом, один писарь, один ездовой и два повара. Это все, что могли наскрести в полку.
— Куда ж я вас, братцы?
— Куда нужно, — с готовностью ответил бритоголовый, медлительный дядя, по-свойски скидывая с плеча вещмешок и кладя у своих ног.
У печи стоит Буянов и подбрасывает в огонь куски промасленной, из-под патронов, бумаги. Покончив с бумажками, он разламывает руками ящик и опять приживляет огонь.
— Тарщ командир, — скороговоркой обращается он ко мне, не отрываясь от яркой печки, — хуть мне этого…
Бритоголовый принял Буянова, видимо, за старшину. Не дожидаясь моего слова, он резво подхватил с полу свой мешок и, широко улыбнувшись, всем туловищем повернулся к Буянову.