— Старшина, — говорит он. — Бельишко бы чистое выдал. Перед боем.
— Если есть… поищем… — тянет тоненьким голоском Кононов, посматривая на меня.
— Поищите, — подтверждаю я.
Белье нашлось, и вскоре автоматчики открыли в избе баню. В ход пошло все: деревянное корыто, ведра, чугуны и даже принесенная со двора колодезная бадейка.
Когда огонь притушили, многие полезли париться в печку. А уж оттуда выбирались перепачканные как черти. Потом, довольные, расхаживали голышом по избе, пересмеивались.
— Ни дать ни взять — грешники в аду, — определил Буянов, осторожно плескаясь у ведра.
— Э… от нас грехом и не пахнет… уж месяцев пять! — рассмеялся Шишонок, поигрывая мускулами широкой смугловатой груди.
— Оно и видно. Ржете, жеребцы…
— Ба-атя! Мы воины. А воинам завсегда путь в рай.
— Пути господни…
— Не скажи! Кому что написано. Кто в рай, а кто и к черту в гости… К примеру, старшина…
— Что тебе — старшина? — откликнулся Кононов, раскладывая на столе вечерние пайки хлеба.
— Так, вообще…
— Говори, говори, вьюнош!..
Шишонок не спеша вымыл лицо, встряхнул головой:
— Конятинку потребляешь?
— И что? Голод не свой брат.
— Тьфу! Мутит… — преувеличенно возмущается Шишонок. — Лучше уж лапу сосать.
Старшина перестал притопывать возле стола, иронически глянул на сержанта:
— Душа не принимает, значит?
— Ни в жизнь! Лошадь такое животное…
— Коне-е-ечно, коне-е-ечно. А если сказать — позавчера, не зная, что ты ел?
— Брось, старшина, не шути! Стошнит.
— То-то, вьюнош. Ежели б жареный петух тебя клюнул…
В разговор вмешался Васильев:
— Ладно вам… Вот дома, бывало, после баньки…
— Если жена позволит… — насмешливо перебивает его Шишонок.
— Ты женат ли?
Шишонок смотрит, как с Васильева стекает мыльная вода. Потом со смешком, явно поддразнивая, говорит:
— Зачем? И так…
— Кобель ты, господи прости! — в сердцах сплевывает долго молчавший Буянов.
— Один говорит — жеребец, другой кобель… Кто ж я?
— Да ить… шалопутный ты…
Всю избу заволокло дымом. В печке посменно жарятся мои чумазые подчиненные. Люди моются исступленно, с остервенением, до крови трут друг другу спины, отогреваются за все трудные дни. Я тоже моюсь, хотя залезть в печь не решаюсь.
Васильев плещется рядом, тело у него сухощавое, жилистое. Может, поэтому он и кажется на добрый десяток моложе своих лет, чуть не моим ровесником.
— Раз без семьи, значит, не жил ты еще, — спокойно продолжает он, посматривая на Шишонка. — Так, бегал туда-сюда…
— Он и сейчас бы… — вставляет старшина, сморщив свои печеные щеки. — Только спусти с цепи!..
Шишонок, проходя мимо меня к своей одежде, прикрылся руками. Присмирел.
Странно тут, на войне. Говорят о чем угодно, только не о том, что их ждет через час…
К утру полк ввели в бой. Автоматчиков по снежной целине послали в обход вражеского узла сопротивления.
Часа за два рота добралась до небольшого леска, обложенного со всех сторон сугробами. Обозы по бездорожью не пошли.
В лицо бьет ветер. Ноги с хрустом ломают тонкую корку, вязнут в рассыпчатом снегу. Сугробы не пускают нас в лес, но мы злые! Пробиваемся, пересекаем рощу напрямик. По каскам дзынкают обледенелые ветки.
За рощей — пропаханная в снегу полоса. Значит, какой-то батальон прошел здесь раньше нас. По разбитому снегу идти, кажется, еще труднее.
До меня долетают приглушенные, уносимые ветром обрывки слов:
— …и ветер, будь ты неладен!
— …наш ротный… покойный, бывалоча, впереди…
Я слышу, как меня сравнивают с недавно погибшим командиром роты автоматчиков, и невольно вырываюсь в голову колонны. Под валенком хрупает снежная корка, мне хочется выйти из строя, встать, пропустить роту, а потом стоять, стоять… Когда ж оно откроется — второе дыхание?
— Вкруговую обходим, значит…
Выстрелы остались где-то левее, там одна стрелковая рота продолжает лобовую атаку, чтобы немцы не догадались о нашем замысле. Путь прямой, но неудобный: мы бесконечно карабкаемся по косогорам, пересекаем овраги и рощи, перебираемся через какие-то безымянные, обрывистые ручьи. Нам некогда искать другой дороги. Да и найдешь ли? Снег кругом. Зимнее наступление…
За перевалом внезапно открылись постройки. Это деревня.
Высылаю разведку. Вскоре нам просигналили: рота пересекла огороды и оказалась на улице.
— Вот оно! Без выстрела! — радуются автоматчики.
Дома, сараи, баньки — все целехонько. По улице суетливо носятся подвязанные платками бабы, наперед строя забегают полураздетые ребятишки, во дворах тявкают осмелевшие собаки, пахнет дымком и горячим хлебом. Вскоре выяснилось, что здесь уже прошел наш стрелковый батальон. Тем лучше! Все идет по плану.
В деревне автоматчики поймали дезертира. Дело сразу приняло крутой оборот, кто-то обронил в запальчивости тяжелое слово:
— Расстрел…
Законы войны суровы. За Отечество, за детей своих, за жизнь на земле люди кладут головы. День и ночь смерть витает над солдатом, и если малодушный изменил долгу своему… Пойманному скрутили руки, это был рядовой, лет тридцати. Еще не понимая серьезности происходящего, он почти не сопротивлялся. Возбуждение и гнев солдатский делали свое дело: дезертира поволокли за дом. Только теперь несчастный уразумел, что ему грозит, закричал, стал вырываться и повалился наземь.
Кучка автоматчиков обросла людьми, как снежный ком. Помимо роты сюда сбежались и детишки, и женщины. Над селом поднялся разноголосый крик. Я пытаюсь что-то сказать, но не могу: меня не слышат. В сутолоке ко мне подступился Шишонок. Он моего роста и, пожалуй, возраста, это кадровый боец, автоматчик-ветеран. Вид у него почти такой же растерзанный, как у дезертира: маскхалат спущен до самого пояса, волосы сбились на глаза, лицо мокрое, потное. Он оттирает меня плечом от толпы, хватает за руку.
— Самосуд же, товарищ командир! — кричит он.
Расталкивая бойцов, мы вдвоем пробиваемся в круг. Вдруг над головой бахнул выстрел. Толпа затихла.
— Что здесь?! — с лошади свесился Дмитриев.
— Вот дезертир… — начал я докладывать командиру полка.
— Ну? — Дмитриев спешился, подошел к связанному бойцу.
— Откуда?
— Из бат-т-т…
— Меня знаешь?
— З-з-знаю, — зацокал тот зубами, помалу приходя в себя. Изрядно помятый и весь вывалянный в снегу, он едва держался на ногах. Ни шапки, ни ремня на нем не было… — О-о-отстал…
— Заберите его! — приказал командир своему адъютанту и вскочил в седло.
14
На исходе декабря полк подошел к Белеву. Опустошенные беспрерывными боями стрелковые батальоны насчитывают по тридцать — сорок штыков, в двух батальонах всего два исправных станковых пулемета. А рота автоматчиков после доукомплектования имеет около пятидесяти человек — половина штатного состава.
Затемненный город не виден. Командир полка прохаживается вдоль колонны, высоко поднимая длинные журавлиные ноги. Все с нетерпением ждут возвращения разведчиков. Скоро бой.
В темноте полк обошел город с северо-западной стороны и развернулся в боевой порядок, все в один эшелон. Кругом поле, ни куста, ни деревца. Белая пустота…
В немой тиши движется ротная цепь; идут развернутые взводы: первый, второй, третий. Третий — приданный, саперный, там Оноприенко. Живая цепь выгибается и пружинит, выдаваясь вперед то серединой, то краями. Снег задувает наши следы. Назад пути нет. Бой начался без единого выстрела.
Белая пустота… Тает на горячих щеках снежок. Идут связанные невидимой нитью бойцы.
Я — в центре, за вторым взводом. За Васильевым.
За мной — трое связных: двое своих и один от саперного взвода. И саперы нынче в цепи.
— Без команды не стрелять!
Над полем мгла и тишина.
Но вот слева зачастил «максим». Где-то громыхнуло, пыхнул сноп огня, горизонт оскалился рваными краями, и над городом повис красный отблеск. Оттуда сыпнули трассирующие пули, над землей побежали белые светляки. Длинные пунктиры искромсали мутную даль.