— Скучают солдатские женки… Эх, лапушки!
— Зато налог за бездетность отменен!
— Будь я дома, и так бы…
— Там без тебя мастера!
Негромкий, вымученный смешок не меняет задумчивых лиц, не затрагивает жестко сложенных губ и отчужденных невидимой далью глаз.
— Сквозная переквалификация, — гундосит бывший повар-инструктор, а теперь автоматчик Дворкин. — Нет бы своим делом…
— Евона, погляди-ко! Да ты же занимался их делом! Бабским…
— Тож попробуй! — обиделся Дворкин. — Потаскай у плиты…
— Верно, болезный… Что там сковородка супротив ПТР!
— Все ж таки…
— А ты в исподнице да в колпаке… наши ваших подвезут… пе-ре-ква-ли-фи-ка-ция… Снежная баба!
Объявили завтрак. Бойцы с котелками потянулись к кухне. От горячего, ароматного парка сладко подташнивает. До чего же вкусна разопревшая пшенная каша!
Но даже и за едой не умолкал разговор.
— Женка пишет, у нас в селе остался один мужик — дед Локшин. Ему бабы припечатали: МТС.
— Почему такое?
— Мо-жет толь-ко… — Буянов посмотрел на меня и закончил: — …до ветру ходить.
После завтрака кое-кто попробовал приткнуться под хвойными шатрами и вздремнуть. Да не получилось: мороз донимал. Один за другим сошлись все опять к Буянову, который и не покидал своего пня.
Зимний оголенный лес просвечивается насквозь. Серые стволы уходят в глубь чащи нескончаемым частоколом, на стволах нависают темные кроны, промерзшие сучья потрескивают и постукивают, струят иней. Сквозь решетки крон неприветливо проглядывают грязные клочья неба. Снег под деревьями серый, усыпанный обломками веток, корьем и мелкой трухой.
Возле ног Буянова выкопана ямка, в ямке огонь. Сержант подбрасывает в него сушняку.
— Буржуйку бы сюда!
— Бывало, на охоте…
— Брехуны те охотники!
— …для сугреву…
— Тебе ж поднесли.
— Поднесли!.. Мерка — как для грешной души.
У соседей бессменно пиликает гармошка. Незадачливый музыкант перескакивает с одного мотива на другой, частит и сбивается, работает, словом. Греется. На дороге фыркают подкормившиеся лошади. За лесом лопнул выстрел — предвестник близкого боя, но настроение у автоматчиков после завтрака благодушное.
— Эх, жизнь ты наша, жестянка… — произносит кто-то и во весь рот зевает.
Счастливчики, подошедшие к Буянову первыми, поприсели на корточки и греют руки. Я тоже грею. Разговор то искрит шуткой, то отдает тоской. И не удивительно: возле светлого костерика кто-то погреет с радостью руки, а кто-то взгрустнет о жаркой баньке; одному вспомнится чистое белье и субботняя кружка пива, а другому — бессонная ночь на снегу; кому-то привидится солнечный день и родная улыбка, а кому-то могильный холм, которых немало рассеяно по этой грешной земле…
19
После теплого костерного дымка на дороге показалось холодно, как после сна. Тело пробирала мелкая дрожь. Мы отмерили не менее двух километров, прежде чем я мало-мальски ощутил свои вконец зашедшиеся ноги, хотя перед выходом погрел над огнем и перемотал портянки.
Раскрасневшееся с утра на морозе солнце теперь заблудилось где-то за лесом. Стало сумеречно, непрозрачное небо сдавило воздух. Короткий зимний день потянулся нескончаемо.
Лес отступил, и сразу задуло, запуржило. Сыпучий снег струями понесло через дорогу, по полю. Взбесившийся ветер бьет и терзает людей со всех сторон, свистящие порывы хлещут в лицо, ледяными лапами хватают снизу и с боков, забивают дыхание, валят, с ног.
— Подтяни-и-и… — командует кто-то невидимый, на миг пересилив свист дикаря ветра.
Позади все еще виден лес. Он заманчиво раскинулся синим полукружием, широко обнимая белую равнину.
— Круто дует! Кипятком…
Буянов, потирая нос, выходит из строя и пропускает своих автоматчиков, вглядываясь каждому в лицо.
— Потри, потри щеку, — говорит он Дворкину.
Тот перекидывает с плеча на плечо автомат и послушно трет варежкой лицо. Сам же Буянов ждет, когда подтянется ротный обоз, а с ним и его бывшая коняга. Он счищает из ее ноздрей наледь.
— Догляд… животное… — недовольно бурчит он и догоняет строй.
Автоматчики идут кучно, поддерживая друг друга. Изредка у кого вырвется короткая фраза, но ни жалоб, ни бранных слов не слышно, люди уже притерпелись.
Залесная равнина помалу сужается. К ней с боков подступили белые гряды пологих холмов, дорога пошла по седловинам. Незаметно спадая и вздымаясь, она перекидывается с холма на холм.
Несмотря на снежный ветер, местность просматривается хорошо, на каждом подъеме открывается далекий простор. Приплюснутые бугры, окропленные бурым, как застарелые пятна крови, кустарником, уходят к белому горизонту и расплываются под холодными, подсиненными разводьями неба.
— По-одсобь! — слышится команда на каждом подъеме. И тогда бойцы дружно подхватывают сани. Несется шутливое:
— Э-эх, у-ухнем…
— Давай, давай, давай!..
Зажмурив глаза и неловко отворачиваясь от ветра, люди натужно выводят груженые розвальни на перевал. Лошадь понимающе косит глазом и чутко прядет ушами.
Впереди все отчетливей слышатся редкие выстрелы. Ветер разносит над полем ружейные хлопки.
— Что-то сегодня фрицевы самолеты подзадержались.
— Соседей утюжат…
Идут по дороге автоматчики и невольно вслушиваются в звуки притухающего боя. Тяжело ступает вечно озабоченный простыми земными делами Буянов, старательно помахивает длинной сильной рукой Ступин; глаза у него, как всегда, строгие и недоступные. Но более всего привлекают внимание мое новички: рассеянно посматривающий по сторонам Дворкин и второй, маленький, тоже из бывших поваров. Его усатое, темно-смуглое лицо видно издали. Оба они напоминают мне ополченцев-соседей в бывшем училищном лагере…
С первых дней войны в лагере формировали дивизию из москвичей-добровольцев, среди них большинство были вот такие же, как мои новички, сдержанные, серьезные и добродушные папаши. Нас, курсантов, редко отпускали в увольнение, на это находились свои причины: мало, просто в обрез, свободного времени, изнурительные многочасовые занятия по ускоренной программе да еще всякие внеурочные работы; и мы отводили душу с соседями ополченцами. Уж очень это был интересный народ, все они были значительно старше нас, но, несмотря на солидный возраст, многие из них в первое время посматривали на нас — курсантов, настоящих кадровиков и без пяти минут средних командиров, — с нескрываемым уважением. Это нам нравилось.
— Разрешите обратиться? — бывало, начинает какой-нибудь представительный, уважаемый дядя, подойдя к худенькому сержантику.
— Да, — кратко отвечает тот, сразу же подтягиваясь и этим подчеркивая свое командирское естество, недопустимость в разговоре демократического многословия, жестикуляции и панибратства.
Но очень скоро ополченцы попритерлись к армейским порядкам и разговор с нашим братом начинали уже по-иному:
— Скажи-ка, сынок…
И «сынки» быстро сбросили с себя командирскую недоступность. Между нами наладилась дружба.
Большинство ополченцев были коммунистами, многие пришли добровольцами с больших должностей, давно отвыкли от физической нагрузки. Трудненько им давалось армейское житье-бытье. Бывало, стоит такой товарищ в строю, слушает поучения своего отделенного и смущенно вытирает огромным платком пот с лица; или стоит и перекладывает винтовку из одной руки в другую, а то, забывшись, и вовсе выйдет из строя, махнет куда-нибудь в сторону, потом опомнится и — мелкой, виноватой рысцой кинется назад, на свое место. Их на скорую руку подучивали грубоватому солдатскому ремеслу, они ходили на стрельбище, занимались штыковым боем и тому подобными премудростями.
Народ это был вежливый.
— Голубчик, Иван Иванович, — советовал один ополченец другому, стоя возле чучела на штурмовой полосе, — штыком колите ниже, в живот.