В Москве, куда мы вернулись 14 июня, все было как обычно: продавали тюльпаны на улицах, напротив Моссовета бил фонтан. Возле здания Центрального телеграфа только что снесли целый квартал — готовились к стройке больших новых зданий (их соорудили уже после войны, используя, кстати сказать, для их облицовки чудесный шведский гранит, доставленный в Подмосковье осенью 1941 года гитлеровцами для создания монумента «в честь победы над Россией» и брошенный ими при отступлении). Вот только военных на улицах как будто стало еще больше.
Мы сдали обмундирование в цейхгауз академии, оделись в штатскую одежду и вернулись к своим текущим делам.
И вдруг…
Да, все-таки это случилось вдруг! Вернемся же к записям в моем дневнике.
22 июня. Я пишу эти строчки поздним — все еще светлым — вечером (ведь нынче самый долгий день в году!). Вечер светлый, а на душе — черная ночь. С этим трудно освоиться, к этому трудно привыкать: сегодня началась война. Большая война с Германией, которая, как мы все это давно понимали, была неизбежна и которая должна была начаться рано или поздно. И вот она пришла…
Трудно собраться с мыслями, трудно писать, но нужно. Ведь когда-нибудь эти записи мне обязательно понадобятся — надо сохранить сегодняшний день в памяти во всех деталях.
Вчера весь день шел дождь. Я приехал на выходной на дачу в Мамонтовку, чтобы поработать над рукописью полярника Минеева «Остров Врангеля». Сегодня с утра было холодно. Поеживаясь, сидел на террасе и правил эту рукопись. И вдруг слышу, мальчишка зовет приятеля:
— Мишка! Иди сюда, сейчас Молотов будет говорить! Я тебе говорю — Молотов!
Я подошел к репродуктору. Диктор весело сообщал что-то о спортивных соревнованиях. Решил: мальчишка разыграл приятеля. И тут:
— Внимание, внимание. Слушайте в двенадцать часов пятнадцать минут выступление заместителя председателя СНК и народного комиссара иностранных дел товарища Молотова!
И в 12 часов 15 минут мы услыхали эту весть…
Я написал заявление в ПУР с просьбой зачислить в армейскую печать, и мы с женой поехали в Москву. Весь поезд гудит. Клянут Гитлера на чем свет стоит.
Москва. Усиленное движение. Все стихийно собираются к местам работы, хоть и воскресенье. У мужчин сосредоточенные, серьезные лица. Некоторые женщины плачут. По улицам мчатся автомобили военных. Милиционеры тащат ручные фонарики — видимо, для регулирования уличного движения ночью, на случай, если будет объявлено затемнение из-за военной тревоги.
В редакции «Нового мира» нет никого. Звоню в партком Союза писателей. Отвечает Александр Жаров: «Давай на митинг». Бежим туда. Кинозал набит битком. За столом президиума спокойный строгий Фадеев с седой головой. Рядом стоит, облокотившись на спинку стула, Павленко. Тут же Лебедев-Кумач, Тренев, еще кто-то. Узнаю знакомые лица загорелых коллег по нашей «писательской роте» — Корольков, Ржешевский, Гольцев, Левин… Пришел Луговской. Проталкивается сквозь толпу к трибуне Вишневский.
Многие в орденах. Какая-то торжественная подтянутость. Речи сосредоточенные, страстные. Раиса Азарх рассказывает о гибели нашего летчика в Испании, свидетельницей которой она была, — его тело собрали по кускам крестьяне. Она зовет к мести.
Хорошо говорит Мстиславский:
— Я поднимаюсь на эту трибуну с тем же волнением, как двадцать три года назад поднимался на трибуну октябрьского съезда Советов. Теперь, как и тогда, переворачивается страница истории…
Овацией встречают Вилли Бределя — коренастого, светловолосого немца. Ура Тельману, немецкому народу, немецкой культуре! Бредель говорит по-немецки, но чудится, что его понимают все, это речь о единстве и братстве народов, о священной войне с фашизмом.
Запомнились слова Вишневского:
— Пришел час… Надо помнить: русские были в Берлине дважды, а немцы в Москве ни разу. И еще. Мы были в Берлине третий раз в восемнадцатом году с Либкнехтом и Люксембург и теперь там побываем в четвертый раз!
После митинга — горячие, возбужденные беседы. Буквально каждый спрашивает, как побыстрее занять место в строю. Нам отвечают: «Не спешите, придет ваш черед — вызовут». Но повседневные дела уже отодвинулись куда-то далеко-далеко.
Хочется узнать, как развертываются военные события. Но радио передает пока только военную музыку и патриотические призывы общего характера. Лишь поздно вечером мы услыхали лаконичную сводку Главного командования Красной Армии:
«С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря и в течение первой половины дня сдерживались ими. Во второй половине дня германские войска встретились с передовыми частями полевых войск Красной Армии. После ожесточенных боев противник был отбит с большими потерями. Только в Гродненском и Кристынопольском направлениях противнику удалось достичь незначительных тактических успехов и занять местечки Кальвария, Стоянув и Цехановец (первые два в 15 километрах и последние в 10 километрах от границы)».
В тот же день в отдел печати Главного политического управления Красной Армии поступили заявления с просьбой об отправке на фронт от ста пятидесяти писателей. И в тот же день в редакциях газет и журналов прошли митинги под лозунгом «Считать всех мобилизованными на фронт». Само собой разумелось, что все мы, писатели, литераторы, газетчики, должны немедленно отправиться в действующую армию. Если кого-либо не брали во фронтовую газету или не посылали военным корреспондентом, он бурно протестовал и требовал: «Нет места в армейской прессе — берите меня рядовым солдатом, но только побыстрее…»
Помнится, в редакции «Нового мира» все текущие дела и работы как-то сразу же отодвинулись на второй план. Назавтра, 23 июня, я записал в своем дневнике:
«В редакции с утра царило оживление. Прибежал Леонид Соболев проститься, — уезжает вечером на Балтику. Зашел между двумя выступлениями на собраниях Алексей Сурков, — он уезжает на фронт от «Правды».
25 июня я внес в свою тетрадь «1941» такую запись:
«Обидно, что нас, комсомольцев, пока не берут в армейскую печать. Вдвойне обидно потому, что мы готовились к этой работе на случай войны. А какие замечательные газеты можно и нужно сейчас делать на фронте!»
И дальше шли такие строки:
«Живем ожиданием. Но ждать трудно. Повесток нет и нет. Каждый шаг делаешь с ощущением: это в последний раз. Последний визит в парикмахерскую, последняя встреча с товарищем, последняя ванна, последняя ночь в постели. А потом все снова и снова, и опять ждешь… Ожидание изматывает сильнее, чем самое трудное действие. Многие, кому посчастливилось, уже уехали на фронт. Вчера отбыл Сурков. Кажется, уехал Юра Корольков. Мартынов теперь — комиссар полка, Анисимов — политрук. Мечется по городу Аргутинская — ее не берут в армию потому, что она женщина. А ведь она вместе с нами только что закончила курсы военных корреспондентов…»
Еще запись — от 2 июля:
«К чести нашего народа, люди проявляют в этой сложной обстановке высокое чувство достоинства, непобедимую веру в конечную победу, незыблемое доверие к партии и изумительное единство. Вчера вечером у нас в Союзе писателей было партийное собрание. В партию вступали Шагинян, Антокольский, Алигер, критик Четунова. Хорошо говорила Мариэтта Шагинян:
— В эти дни невыносимо быть вне партии. Я всю жизнь была с партией, хотя и не осмеливалась просить о приеме в ее ряды…
Через несколько дней и я среди прочих молодых литераторов получил назначение в редакцию одной из фронтовых газет на должность «писателя» — была такая в штатном расписании военной прессы. Но когда я пришел в отдел печати Главного политического управления Красной Армии за литером на проезд к месту назначения, меня ждала неожиданность: по просьбе ЦК комсомола меня откомандировали на работу в «Комсомольскую правду». Там создавался отдел фронта, и мне предстояло стать его начальником.