Сейчас мне трудно вспомнить, тогда ли, на обратном пути в редакцию, или когда в очередной раз ехал за материалом на передовую, куда было рукой подать, но точно знаю, мы ехали в той же нашей обшарпанной полуторке, все с тем же милым моему сердцу румяным курянином Захаровым, приближаясь все к той же Черной Грязи. Как же все-таки его имя? В памяти только звучит его голос: «Красноармеец Захаров прибыл по вашему вызову».
Дорога шла перелесками, по кривой влево и чуть под уклон. За нами и впереди еще шли машины. А вдали у редколесья, не доезжая села, вереницей выстроились грузовики, бензовозы. И тут в небе послышался гул, обложной, тягучий. «Юнкерсы» шли бомбить Черную Грязь. И вот впереди заухало, загрохотало. Потом «юнкерсы» стали пикировать на нас, вырастая в размерах, словно в кино — крупным планом. Выскочив из кабины, я скатился вправо под откос, а Захаров кинулся влево, куда-то подальше от машины. Я лежал в снегу темным кулем, словно придавленный грохотом. И каждый самолет, казалось, пикировал прямо на меня (потом проверял: это мнилось тогда почти каждому). Непроизвольно хотелось вжаться в снег, в неподатливую твердую землю.
До сих пор жива в памяти картина: горит, полыхает Черная Грязь — стена пожарища, пылает бензовоз, черные шлейфы дыма тянутся в белесое небо, где-то в стороне Химок бухают наши зенитки. Было, правда, тогда у меня еще одно острое чувство — как бы не загорелась и наша машина, открыто темневшая на дороге: ведь в ней два рулона бумаги — бесценный груз! Молил, только бы уцелела, только бы пронесло. Но не пронесло. Очередной самолет с пике врезал по ней очередью зажигательных пуль, и она вспыхнула. Пожалуй, самое горькое чувство на войне, когда нельзя ничего поделать, невозможно помочь… Потом все стихло, только трещали в огне дома и дымили на дороге горящие машины. Пошел искать Захарова. И то, что увидел по ту сторону дороги, ближе к горящим домам, описать невозможно. На белом снегу среди черных воронок лежали тела убитых. Только три цвета были перед глазами — белый, черный и кроваво-красный. Трупа Захарова не нашел. Он погиб не от пули, а от взрыва. В стороне от воронки поднял его серую окровавленную ушанку со звездочкой: был уверен точно — это его…
Знаю, что останки для могилы Неизвестного солдата у Кремлевской стены были взяты на сорок первом километре близ Ленинградского шоссе. Может, кто-то из нашей 7-й гвардейской?..
На следующий день утром мы все-таки сделали очередной номер газеты, напечатали на бумаге, взятой в Химкинской районной типографии, и Михаил Каган, наш редактор, решил сам доставить часть тиража газеты на передовую. Помню, мы прощались с ним во дворе дома, того самого старого дома, что единственным остался сейчас. Лицо, побитое оспинами, не румяное, а, скорее, обветренное. На прощание он дал мне распоряжение пополнить запасы бензина и, улыбнувшись, по-штатски взмахнул рукой, хлопнул дверцей кабины. Провожая старшего политрука, не думал, что вижу его в это синее бессолнечное утро в последний раз…
Как многократно уже мысленно повторено это словосочетание: «Не думал, что вижу в последний раз» — так оно, к несчастью, и случалось. И не однажды. Миша Каган ни в этот день, ни позже в редакцию не вернулся. Более того, последующие номера «Ворошиловского залпа» были подписаны: «За редактора политрук И. Стаднюк»…
При очередном моем выходе на передовую «за материалом» саперы, охранявшие минное поле на Ленинградском шоссе и по его обочинам, рассказали мне о виденном: наша машина где-то за Ржавками проокочила передний край, не заметив «маяков» (линия фронта за ночь опять придвинулась), въехала в расположение противника. Не сразу гитлеровцы ударили по полуторке из противотанковой пушки: дали ей углубиться, приблизиться. Затем было два выстрела. Миша Каган и шофер Залетнов успели, очевидно, понять, что попали к врагу. О чем они подумали в последнюю минуту? Какие слова произнесли? Или их жизни оборвались с первым залпом, со взрывом? Не знаю. И ответа на это не будет.
Образ старшего политрука Михаила Кагана, черты его характера и внешности я воскресил в романе «Война» в образе редактора дивизионной газеты Михаила Казанского, и мне этот образ особенно близок и дорог.
О Московской битве можно и нужно писать подробно и тщательно, не упуская ничего. Как, впрочем, и о других битвах. Но эта наша победа близ столицы была для Красной Армии, для страны, для народа решающей.
Не отдали Москву.
Борис БУРКОВ. «КОМСОМОЛКА» НА ФРОНТЕ
Хорошо помню день 22 июня 1941 года. Да может ли кто-нибудь его забыть? Очень ветрено, тревожно и шумно было в то воскресенье в Москве.
У Белорусского вокзала, на улице Горького, нас встретил Василий Иванович Лебедев-Кумач. Он жил в доме напротив аптеки (сейчас это дом № 64, здесь висит мемориальная доска).
— Посмотрите, ребята, словно развороченный муравейник, — громко, как на митинге, сказал поэт, обводя руками улицу, привокзальную площадь.
— Василий Иванович, мы торопимся, мы спешим, — сообщил я ему.
— А я с вами, я тоже бегу к вам. — Василий Иванович взял под руку Толю Финогенова. Василий Коротеев сам взял под руку нашего давнего автора.
Мы спешили. Зная, что в редакции соберется почти весь коллектив, решили провести собрание, правда, совсем не предполагая, каким оно будет.
В коридорах, по комнатам редакции люди собирались группами, чувствовалось, что они не могли быть в одиночку, тянулись друг к другу. Лишь некоторые ходили как неприкаянные из угла в угол, от группы к группе — крайне встревоженные, растерянные.
Вскоре работники аппарата редакции и собкоры (они прибыли еще три дня назад на совещание) собрались в Голубом зале. Но никаких речей не было. В больших и малых группах шли свои митинги: что-то выясняли, что-то намечали и, конечно, о чем-то вспоминали. Потом у каждого определялись свои обязанности, каждый уходил по своим делам. Собкоры прощались, они уезжали домой.
Борис Иванов, сотрудник военно-физкультурного отдела, успел сбегать в типографию и узнать о выпуске экстренного номера «Правды». Нам выйти не разрешили. Макс Чернин, заместитель ответственного секретаря, предложил примерно определить номер на 24 июня.
В зале послышались шутки, остроты, в чем большим мастером был редактор газеты Николай Данилов. Могло показаться, что ничего не случилось. Но стоило внимательнее присмотреться к собравшимся, посмотреть им в глаза, и ты понимал: все они — не вчерашние люди, они уже другие — душевно мобилизованные, а юмор в тот день — это, мне думается, было как средство защиты от уныния и растерянности.
— Кто из нас где будет воевать, покажут ближайшие дни, — сказал Николай, — военкоматы и ЦК комсомола распорядятся. А пока — все по-старому: делаем номер. Наш начальник штаба на месте. — «Начальником штаба» Николай называл меня. Я работал тогда первым заместителем редактора и одновременно — ответственным секретарем.
Многие сотрудники провели ночь в редакции, определяя следующий номер газеты. Нависшая над Родиной опасность еще больше сплачивала людей.
В комнату ко мне приходили по делу и просто поговорить. Приходили и поплакать: ребенок уехал в пионерский лагерь Белоруссии, а там бомбят…
Давида Новоплянского волновала одна мысль: как бы вернуться в Киев. Он заведовал корпунктом «Комсомолки» на Украине, не мог ни часа оставаться в Москве. Вместе с ним — его заместитель Валя Шумов.
— Ну, начальник штаба, выручай, — почти закричал стремительно ввалившийся в комнату Давид, — звони в Цекамол, пусть нас домой отправят. Билетов нет, мы были на станции. Выручай, иначе невозможно.
Оба плюхнулись на диван. Видно, набегались. Им пришлось еще побегать немало. Но с Центральным Комитетом комсомола мы созвонились, и уехали наши собкоры от нас в ту же ночь.
В ту же ночь редколлегия удовлетворила просьбу Сергея Любимова, Анатолия Финогенова, Василия Коротеева, Вячеслава Чернышева, Тараса Карельштейна послать их на фронт военными корреспондентами. Под утро, взволнованные, явились наши фотомастера Александр Гличев и Иван Шагин с обидой: как же забыли о них? И уже утром 23 июня, когда мы, немного подремав в своих кабинетах, собрались опять на заседание редколлегии, вбежал взлохмаченный Карл Непомнящий.