Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Между тем Слуцкий продолжал ровным протокольным голосом:

— Шел корабль, своим названьем гордый…

И так до самого конца великого стихотворения. Без эмоций. Без аффектации, завываний, шаманства, даже без подъема голоса. До самых последних слов: «Вот и все. А все-таки мне жаль их, рыжих, не увидевших земли». Все-таки.

Белорус поднялся со стула, встал, его колотило, а он не понимал в чем дело. «Я не понимаю, — повторял он, мучительно поворачивая голову из стороны в сторону, ища то ли помощи, то ли сочувствия. — Я не понимаю».

Он что-то хотел объяснить о себе, но не умел. Его колотило, а он не понимал в чем дело. Не знал, как это назвать. Погибли кони — эко диво, в Белоруссии погиб каждый четвертый человек, в каждой семье погибли, а тут лошади, но стихотворение и не взывало страдать по этому поводу, хотя и коней все-таки жалко, так и сказано. Вот и все. Всего-то. Главное, не было в стихотворении ничего такого, чем должна пробирать настоящая поэзия. Ни звуков сладких, ни молитв.

Даже образов не было, а ведь объявлено, что образы основа основ.

Колотило против правил.

…Говорили не похож! Хорош —
этого никто не говорил.
Собственную кашу я варил.
Свой рецепт, своя вода, своя крупа.
Говорили, чересчур крута.
Как грибник, свои я знал места.
Собственную жилу промывал.
Личный штамп имел. Свое клеймо.
Собственного почерка письмо.

Есть вариант последнего трехстишия:

Собственную жилу промывал.
Личный штамп имел. Свое клеймо.
Ежели дерьмо — мое дерьмо.

Тоже красиво.[24]

* * *

— Кто ваш любимый поэт в XX веке? Спрашиваю, а сама знаю. Ну уж ответьте вы сами.

— Да, Слуцкий. На самом деле я уже писал, что Слуцкий — самый крупный русский поэт XX века. Не только по объему сделанного, но и потому, что именно он довел до ума гигантскую реформу, которую начал Хлебников. Но, по-видимому, он и самый любимый тоже. Чтобы любить, реформы мало — тут еще просто чувство.

— Вы были лично знакомы со Слуцким?

— Был. Конечно, не так близко, как Володя Корнилов. Когда случалось его встречать, мне казалось, что он мне симпатизирует. Мы иногда даже прогуливались долго, и он делился чем-то своим. Например, говорил, что страшится того, как много у него пишется стихов. Может, говорил, это графомания? Я не знал, что ответить. Это теперь мы прочитали оставленное Слуцким и знаем, какая стоит за этим музыка, какая страсть, какая сила гуманизма. Завидую Корнилову — он сделал сейчас то, о чем я могу только мечтать: составил избранное Слуцкого[25].

При всем обилии написанного у Слуцкого нет равнодушных стихотворений. Это удивительно. Возьмем предельно одиозное уже по названию: «Как меня принимали в партию». Куда, как говорится, дальше.

«Я засветло ушел в политотдел и заполночь добрался до развалин, где он располагался. Посидел, газеты поглядел. Потом — позвали».

Дочитываешь до конца — и берет за живое, такая за этим страсть, такое желание, чтобы партия состояла из нелживых, нетрусливых, хороших людей. Желание по тем временам антипартийное. Он верил, что это возможно.

— Тут я с вами поспорю. Потому что при своем историческом уме и прозрениях, проявленных в других стихах, он не мог после 37-го, 41-го, 49-го верить, что это не страшная организация. Она уже столько наделала, что это все же скорее был самообман, самовнушение.

— Да, страшная, но не было же зримой альтернативы ее реформированию. Никто не помышлял — и Слуцкий тоже, — чтобы сбросить. Силы такой не было. Никто не мог вообразить, что она развалится сама.

— Но были же диссиденты…

— Не было никаких диссидентов! То есть было, конечно, полдюжины замечательных людей, вроде того же Корнилова или Кима, но в основном же это — так, пена.

— Среди них очень много разных людей. Диссидент это кто? — инакомыслящий. Но вернемся к Слуцкому. Его стихи «Хозяин» или «Евреи» говорят о том, какой огромный жил у него внутри протест.

— Конечно, он был поэт протеста. Но альтернатива, которая стояла за протестом, — хорошие коммунисты. Это была единственная надежда. Вранье, что в обозримом будущем обозначалось что-то иное.

— Почему же вы тогда не вступали в партию?

— Потому что понимал, что из меня не получится хороший коммунист.[26]

Владимир Огнев. Мой друг Борис Слуцкий

У меня было в жизни только два настоящих друга. Если — по гамбургскому счету. Один погиб на фронте. Другой был Слуцкий.

Боря был человеком общительным. Когда он умер, я не без удивления узнал, что его хорошо знали многие. Широк и разнообразен был круг его знакомых. Некоторые, особенно после смерти Слуцкого, обозначили свое место в кругу друзей. Известно и то, что Борис был доверчив, как все благородные люди. Он дал входные билеты в литературу и тем, кому бы не следовало их давать. Имена называть не хочется. Сегодня важно, кто впускал, а не кто влез.

Но широта общения Слуцкого — знак его жадного любопытства к жизни, напряженного духовного поиска истины. В ней не было неразборчивости. Был интерес, было желание понять человека.

Определенность, точность, известная императивность его выводов-формул иногда воспринимались как ригоризм, поучительство. Даже близкий друг Бори, Давид Самойлов, добродушно, но и язвительно называл Слуцкого «ребе-комиссаром».

Слуцкий внимательно слушал других. Спорил тактично. Тот же Самойлов на мой возмущенный комментарий к словам одного литчиновника: «Некого поставить во главе Союза?.. Да Слуцкий, Слуцкий, что они ищут в одном углу!» — рассмеялся: «На следующий день после того, как Слуцкий возглавит Союз писателей, на фонарях будут висеть все, кто пишет ямбом!» В шутке Самойлова был свой резон: Слуцкий был тверд и неуступчив.

«Надо думать, а не улыбаться». Улыбался он нечасто. Но любил веселых и находчивых. «Дезик легкий», — говорил без осуждения, почти с гордостью.

Его всегдашняя серьезность смущала. Сам себе и я казался легкомысленным, когда смеялся. Как-то я напомнил Борису, что средневековые французские врачи учили своих учеников: «Молчите, щупайте пульс и не улыбайтесь». Это — как Слуцкий. Борис неожиданно рассмеялся…

Среди своих Слуцкий был известен кодом: «Деньги нужны?» С этого он обычно начинал разговоры с друзьями. Деньги кому-нибудь всегда почему-то были нужны. Иные так и не рассчитались с ним до его смерти.

Слуцкий, несмотря на свой предельно серьезный вид, был своеобразно ироничен.

В одном из писем мне: «Здесь Степанов, Аникст, Зонина… а также О. Михайлов, Сквозников, Петелин. Западники читают Достоевского и купаются в море. Почвенники играют в теннис».

О писателе Н.: «Этот Катон согласен подождать с разрушением Трои».

«Вашу статью в НМ вся литературная публика прочла и обдумала (в том числе иногородние)».

Чего стоит один только его рассказ о том, как он, практикант юридического института, описывал имущество у Бабеля. Старичок судебный исполнитель сказал:

«— Сегодня иду описывать имущество жулика. Выдает себя за писателя…

— Как фамилия жулика? — спросил я.

— …Бабель. Исаак Эммануилович.

Мы вдвоем пошли описывать жулика. По дороге старик объяснил мне, что можно и что нельзя описывать у писателя:

— Средства производства запрещено. У певца, скажем, рояль нельзя описывать, даже самый дорогой. А письменный стол и машинку — можно. Он и без них споет.

вернуться

24

Из статьи Дм. Сухарева «Скрытопись Бориса Слуцкого». «Вопросы литературы», 2003, № 1.

вернуться

25

К сожалению, книга Бориса Слуцкого, составленная Вл. Корниловым, не была издана. — Примеч. сост.

вернуться

26

Дм. Сухарев. «Семантику выводим из поэтики…». Беседу вела Т. Бек. «Вопросы литературы», 1996, № 3.

70
{"b":"566756","o":1}