Наконец Француз, задыхаясь, остановился.
— Не могу!..
Мы тоже остановились, тяжело дыша, едва переводя дух. Аня глянула на нас, упала на траву и закатилась неудержимым хохотом. И когда мы посмотрели друг на друга, на наши побледневшие, задыхающиеся лица, по которым катился пот, — раздался дружный хохот.
Это был самый веселый наш день. А всему виною Полкан. Многое ему за это простилось.
Дверь странно широко распахивается, и ко мне торопливо входит Основа. С секунду мы глядим друг на друга.
— Где железная лопата?
Такой простой вопрос, но отчего-то сердце забилось тревожными толчками.
— А?
Лицо у него землисто-серое, нижняя челюсть прыгает.
— Железная лопата... Наших надо разыскать — в лес, должно, ушли.
А я уже торопливо продеваю непопадающими, дрожащими руками в рукава.
С лестницы доносится скрипуче удаляющийся шепот и голос Основы:
— Идите сейчас же к Александре Ивановне...
Я не иду — я бегу, бегу по улице, и прохожие оборачиваются на меня.
«Вздор... пустяки... ничего нет... он бы сказал...»
Огромным усилием воли сдерживаю себя, иду шагом... Нет, опять бегу, ноги несут сами, и я ничего с ними не могу поделать.
Площадь, трава, зеленое болото, пасутся лошади, гуси. Вот и большой почернелый деревянный дом. Лавка, хозяин низко снимает картуз. Сверху из мезонина глядят ее окна.
Подымаюсь по крутой, полутемной лестнице. Стучу. Оттуда: «Войдите». Отворяю дверь, сердце на мгновение успокаивается, — все, как всегда, чисто, прибрано, уютно. Только Александра Ивановна, одетая и причесанная, лежит на прибранной кровати и не подымается мне навстречу. Я жму ее горячую руку.
— Вам нездоровится?
В ту же секунду со вновь родившейся тревогой вижу, как запали в глубокой кайме ее глаза и горячечный румянец нервно пылал на щеках.
И вдруг голос ее, голос, как всегда спокойный:
— Ночью... я... родила...
Пол уходит. Смертельный холод плывет по ногам, охватывает руки, голову, проникает в сердце.
«Сошла с ума!.. сошла...» А губы, кривясь, судорожно бормочут:
— Успокойтесь... воды... выпейте воды... ничего... выпейте...
«Сошла с ума... сейчас же надо разыскать всех...»
— Я... ночью...
— Да... ничего... всё... воды...
Я подымаю руку и притрагиваюсь к поту, который холодной росой выступил у меня на лбу.
— Боже мой... какие муки!.. Нет, я не хотела их звать... Я грызла подушку, чтоб не кричать... грызла... Вот угол, пух лезет... Только постучать в пол... пришли бы... нет, не хотела... не хотела я их... Ах, какие боли!.. Девочка... ребенок, мой ребенок... он трепетал, трепетал на моих руках... Пуповина обвилась вокруг шейки... никак не могла распутать... Задохнулась на моих руках... Трясла... качала... всё напрасно...
Я крепко запускаю ноготь в щеку, чтобы разбудить себя, и оттуда падает капелька крови.
А она шепчет:
— Девочка моя, дочка... семи месяцев... Они выживают, семимесячные... в вату, уход... Ах, как бы я смотрела за ней, за моей дочуркой...
Я все еще колеблюсь в сомнении между правдой и безумием и бегаю торопливо глазами по комнате: вот оно на столе в углу, завернутое в разорванную белую простыню, этот странный белый сверток, от которого я не могу оторваться.
А она говорит спокойным голосом, и глаза ее блестящи и сухи:
— Пришло внезапно... ночью... Хотела позвать кого-нибудь из вас... Варвару... схватки... не в силах... невыносимо...
Потом молчание. А меня охватывает одна мысль, которая не дает покою: как мы не заметили, как же мы ничего не заметили, и женщины?.. Ну, Аня так, а Варвара? Очевидно, она и ей ничего не сказала. Но как же мы не заметили? И по фигуре ничего не заметно было...
— Я вчера получила письмо... Очень долго шло... неожиданное... Доктор один... Мы с ним давно... Он все присматривался ко мне, такой странный... медлительный, тяжелый... а уж если решил — как железный... Пишет, эти годы думал... пишет, любит меня и без меня жить не может и не хочет... В эту ночь его уже нет, срок дал для ответа... письмо долго шло... Да и что бы я ответила ему?.. Что?..
Она опускает веки на все такие же сухие глаза, как будто ждет от меня чего-то.
Что же я ей скажу: «Успокойтесь... выпейте воды»?
Она вдруг приподнимается, опираясь на локте, чуть не с ненавистью глядя на меня, и почти кричит:
— Я люблю мужа, слышите, люблю!.. Он ждет... он ждет своего ребенка...
Чувство ужаса слабеет во мне, и я почему-то считаю своею обязанностью, долгом перед этим несчастьем удержать в себе всю напряженность, всю остроту его — и не могу, точно все во мне обмякло, обвисло, и невольно назойливо две мысли толкутся в голове. Одна: «Как же это мы ничего не заметили?..» И другая: «Отчего же все... в комнате так прибрано и чисто после всего случившегося?..»
Не знаю, чутьем ли она угадала, или это было написано на моих глазах, или случайно — только она говорит:
— Я потом... когда мертвый на руках... встала... сделала, что нужно... вымыла... прибрала... оделась... Вот он лежит на стуле.
Она закрывает глаза и так лежит. Я сижу не дыша Кто-то нервно, торопливо и больно выстукивает. Прислушиваюсь — сердце у меня стучит. У нее всё закрыты глаза. Я тихонько приподымаюсь, не шелохнув стулом, и на цыпочках, балансируя руками, пробираюсь к дверям.
Отворяю их осторожно, чтобы нс скрипнули, и в последний момент, когда затворяю за собой, в суживающейся щели на меня блеснули с кровати сухим блеском глаза. Дверь беззвучно затворилась.
В темноте прыгаю через три-четыре ступени, как будто пожар.
«Надо позвать... надо сказать... нельзя же так...» — било у меня в голове, и опять: «Но как же мы не заметили?.. Как же мы ничего не видели?..»
Я торопливо иду по площади и ловлю зубами нехватающий воздух. Кто-то окликнул. Основа. Я прошел возле и не видел.
Мы повернули. У него такое же землистое лицо и лопата в руках. Мы идем молча. Вот он, этот дом. Два окна наверху. Хозяин что-то говорит нам любезное из дверей лавки и поглаживает бороду.
Подымаемся по темной лестнице, осторожно дыша, и останавливаемся у дверей с бьющимся сердцем, — оттуда рвутся неудержимые рыдания.
— Девочка моя... дорогая моя... ребенок мой... крошка моя родная... Ты не слышишь меня, ты ведь не слышишь меня, не слышишь, не слышишь. О, мука!.. Я никогда, никогда не забуду, никогда... мое родное дитя!..
И захлебывающиеся, подавляемые, лающие, стиснутые звуки — должно быть, подушку зубами закусила. Я пытаюсь постучать в дверь, но Основа сжимает мне плечо.
— Слышишь?..
— Слышу.
— Не надо стучать.
Мы стали у двери.
— ...Деточка... девочка моя... только два раза... два раза дохнула... о-о-о-о!.. Хха-ха-ха! Хха-ха-ха!..
Я осторожно стучу, и мы входим.
Александра Ивановна молчит и смотрит на нас горячечными глазами. Потом говорит:
— Возьмите... там... в лесу... где елки... похороните на бугорке...
Мы оба подходим, громко стуча сапогами, хотя идем на носках. Я протягиваю руки и беру сверток. Что-то тяжелое, как студень, ходит под пальцами. Я опускаю в плетеную сумку.
Мы идем к двери, не оглядываясь, и, так же не глядя назад, закрываем дверь и останавливаемся, напряженно прислушиваясь. За дверью та же неподвижная тишина.
— Ну, пойдемте.
Спускаемся, нащупывая невидимые ступени, и в сумке мертво и тяжело переваливается, как будто там налита ртуть.
Выходим. Площадь, болото, лошади, гуси. Позади молчащий дом, и два чернеющих окна провожают нас.
Основа несет лопату. Я с удивлением слышу его совсем другой голос:
— Вот... я никак... до сих пор... в себя не приду...
— А знаете... — говорю я, — бывают такие душевные явления... Многие люди видят, а на самом деле этого нет... и не проверишь — у всех одинаково... Посмотрите, на нас все смотрят...
В каждом стекле прилипли лица, руки, глаза. Баба развешивает белье, обернулась, смотрит. Сумка, что ли, особенно оттягивает руку и обращает внимание всех.