«...одна шея,- берут или пристукнут...»
Из темноты звучит голос:
— В бегах я.
— А-а!
«Я не уйду от этого человека!..»
Он слишком близко стоит от меня, и я слышу, как шуршит бумага в кармане, в котором он все чего-то ищет. Я не успею сделать и попытки вскочить на велосипед, как лом опустится на мою голову.
«В бегах... ясно: из острога... если б на пять шагов дальше от него!.. только 6 на пять шагов, я бы успел вскочить!..»
Но он наклоняется к самому моему лицу, обдавая дыханием, и я вижу в темноте два расширенных, два сверкающих глаза.
«Сумасшедший!...» — И напряжение неизбежной борьбы охватывает мои нервы и мышцы, сжатые, как пружина.
— Думал, гонец вы за мной... по воздуху. Покурим, что ль?
— Не курю.
— Ну, отдохнем.
Он садится на темную траву, и подчиняясь смутной гипнотизирующей силе, я опускаюсь возле.
— Гонец... по воздуху... то-то чудной! Попритчится же такое?
Вспыхивает в сложенных ладонях спичка, красновато прорывается между пальцами свет, и на секунду из темноты выступает ус, кусок носа, небритая щека. Он сидит, подняв колени, от времени до времени попыхивает цигаркой, и мне почему-то становится легче на душе.
— Из города, говоришь?
— Что я тебе скажу, — вдруг заговорил он, опять наклоняясь, — что я тебе скажу: от городского буржуя убег я!
— Из... — «сумасшедшего дома» хотел сказать я, но сказал, — из больницы?
— От буржуя убег я, — продолжал он, не слушая, — иду в каменоломни... Ведь как вам сказать, господин... вот он, вот он, этот самый город, вот он, — и он протягивает черную руку к черному горизонту, над которым стоит голубоватое зарево, — в этом самом городе буржуй нутро у меня все выел.
— Болел, что ли?
— Да нет, внутренность у меня всю выпил буржуй этот самый, будь он трижды проклят!.. Ведь у меня, господин, в деревне нашей семья: сынок об пяти годков теперь, жена, ждут, выжидают, истомились, измаялись, а я, господин, как проклятый, не могу вырваться. Сынка-то, сынка поглядеть хочется, лопочет теперь небось... как уходил в город, год был... лупоглазенький...
Вспыхивает цигарка, отодвигая темноту, и снова на секунду выставляется ус, кусок носа и часть лица.
— Толька нет... не вырваться, не пустит он меня!..
В голосе странно звучит тоска.
— Да как же не пустит? Взял и поехал.
— Да так, господин, оно и легко и трудно. Вот только всего — взял, сел и поехал, ан пройдет год, другой, третий, глядь, а ты все в городе... вот как вы теперича: вам надыть ехать на дачу, а вы вот со мной сидите, разговариваете, не едете, и никто вас не держит...
— Гм.. кхх.. кхх...
— Так-то вот и я... как уходил из деревни, думал, вот заработаю, сколочу деньжат, хозяйство поставлю, хату новую срублю, лошаденку прикуплю, плуг думал завести... землю-то арендуем дорого, туго приходится: что выработаешь, все несешь за аренду, а тут падеж, неурожай, кобылка, мочи нет, хоть помирай... Женился я, с женой всего только полтора года прожил, сынишка родился. Обсоветовались мы пойтить мне на год в город заработать на поправку хозяйства. Ну, пошел, думал на другое лето воротиться, ан вот пятый год пошел, а я ни семьи не вижу, ни хозяйства, ни на мне ничего окромя лохмотьев... разве вот что ваши шаровары придутся хорошо...
Это звучит довольно зловеще. Кажется, мне предстоит ехать на велосипеде без шаровар.
Я пытаюсь обратить шутку:
— Не налезут!
— Растянутся!
— Что же, неудача была, не мог заработать?
Он вздыхает, затягивается, на минуту освещается лицо.
— Работа она была, да ведь как? Буржуй дает столько, лишь бы не сдохнуть... Бьешься, бьешься, пошлешь гроши домой, ведь и там помирают с голоду, и опять ничего, опять бейся. Припало, поступил кучером. Работа бы не чижолая, ну только с тоски было сдох. Отвезешь барина, станешь у подъезда, стоишь, стоишь, стоишь, часами стоишь, мороз ли, жар ли палит, все равно стоишь, как статуй, от скуки аж челюсти на сторону разворачивает... Люди дело делают, а ты по целым часам сидишь на козлах! Ну, все-таки понемножку откладываю, думаю, отстрадаю тут, зато вернусь, дома хозяином стану, только и видел во сне как еду домой. Хлоп, барин помер, остался я без места. Пока стал искать работы, все проел, обносился, одни лохмотья; из дому пишут, Христом-богом просят, пришли, помираем, а мне не из чего, хоть руки на себя наложи... Когда где и урвешь двугривенный, с горя напьешься, ведь человек тоже, не из железа. Попал на ссыпку на набережной, опять стал копить. Пришла осень, прекратили ссыпку, все проел. Так и пошло колесом... Эх, да что и толковать... Глянешь на себя: босой, оборванный, тряпье, срамотно... Зачнешь опять добиваться, чтоб человеком придтить в деревню-то, а там опять покатился, так и не видал, как пятый год пошел... Буржуй — он хитрый, жрет, пьет, а нашего брата на цепи держит, и не видать ее, цепь-то, а все тело железом изрезано. Убег я, увидал вас, и представилось, что это буржуй за мной гонца по воздуху послал. Ну и напужался!
Он замолчал.
Долгий протяжный свист локомотива потянулся в темноте из лощины. В черноте ночи стояла тоска, и я не видел его лица, не видел глаз, только темная фигура смутно и неясно маячила возле да неподвижное зарево глядело с черного горизонта.
— Теперь иду на каменоломни... — работа каторжная, по крайности вырвусь из города... Заработаю, оденусь, уже не стану копить, так приду домой хоть одетый-то... может, и вырвусь, он и не стрескает... сил моих нет, истомился по семье... Одначе, господин, вам и ехать пора... только дозвольте на мерзавчика, завтра с устатку раздавить за ваше здоровье.
Я не заставил себя просить, достал серебряную монетку и подал.
— Много благодарны... счастливый путь.
Он вырос надо мной огромной темной фигурой, вскинул сумку, лом и потонул в ночной мгле.
В СНЕГУ
I
В темноте белела метель, развеваясь, как огромное покрывало, волнуемое ветром, застилая землю и невидимое небо. Холодные, мертвые голоса бурана, то печальные и угрюмые, то дикие и озлобленные, носились над безлюдным простором в крутящейся снежной мгле, резавшей остротой холода.
Ни малейшего признака человеческого жилья, ни малейших следов живого существа. Казалось, только в отсутствии живого человека, когда некому подсмотреть, неудержимо разыгрались необузданные силы, резал застилаемое пространство дьявольский свист, и чудилось белое колыхание колоссальной мантии невидимых призраков.
И среди этой волнующейся темноты, среди дикой вакханалии голосов почудились два туманных, смутных живых пятна.
Они слабо пробивались сквозь густую крутящуюся мертвую мглу желтизной, то застилаемые, то снова глядящие сквозь мглу.
Эти два слабых, смутных огня боролись с неудержимо разыгравшимися темными силами ночной вакханалии. И когда при пении похоронных голосов, пронизываемых сатанинским свистом, подымались, заслоняя даже ночную тьму, белые столбы, терявшиеся головами в мутной, неведомо куда несшейся мгле, живые пятна тухли, и казалось — никогда никто уж их не увидит. Но потом они опять проступали, глядели, одинокие и заброшенные. Бесчисленные снежинки носились в их лучистом, слабо брезжущем свете.
Мало-помалу они увеличивались, становились ярче и, кидая вперед светлую полосу, озаряли колеблющуюся мглу.
Ближе и ближе.
И если бы тут был кто-нибудь, он различил бы сквозь мятущийся снежный хаос, сквозь голоса и свист звуки мерного шума, отличающиеся ото всех голосов ночи, настойчивые, заброшенные и одинокие.
И как ни боролась ночь, как ни сыпала беспрерывно крутящимся снегом, как ни выл ветер на разные голоса, мерный шум уже слышался отчетливо, и два огня, покачиваясь желтым скользящим светом, озаряли перед собой погребенное под снегом полотно.
Шатаясь, светя фонарями, кутаясь в облаках пара, несся паровоз, а за ним покорно, едва брезжа занесенными снегом окнами, катились вагоны. Без перерыва, без устали сыпавшийся снег обтаивал на горячих боках машины и с тем большей злобой и настойчивостью сыпался на вагоны. Лишь колеса, говорливо бежавшие под ними, слабо чернели внизу.