А судья с золотой цепью на шее сказал:
— Введите подсудимого Вязалкина.
Ввели подростка с землистым тюремным лицом. И отчего у них землистые лица?
— Ваша фамилия?
— Вязалкин.
— Сколько вам лет?
— Шестнадцать.
— Ишь, шестнадцать лет, а уж в тюрьму попал, — зашуршало среди публики, и неодобрительно заколебались перья на дамских шляпах, закачались жирные головы купцов, и торговки сложили губы кошелечком.
— Свидетели явились?
— Все явились.
Вышла к судейскому столу покупательница с гадючьей шеей, а под шеей кружева и бриллиантовая брошка, и рабочий-пекарь с бледным, одутловатым, в муке лицом и с исчерна-гнилыми пекарскими зубами.
— Батюшка, приведите свидетелей к присяге.
Поп привычно-размашистым движением просунул голову в епитрахиль, выпростал патлы, поднял зажатый в руке крест, а глаза к потолку, который был закопчен и засижен мухами. Все встали.
Голосом, в который вросла глубокая уверенность, что он, поп, огромная глыба в той громаде, которая каменно давит всех, кто судорожно дергается, кто хоть малейшее движение делает, чтобы выбиться из каменных стен, — поп, глубоко чувствуя силу своего колдовства, заговорил высоко, отчетливо, вдохновенно, а свидетели, поднял сложенные двуперстия, поклоняясь этой силе, повторяли:
— Обещаюсь и клянусь всемогущим богом перед святым его евангелием и животворящим крестом его, что, не увлекаясь ни родством, ни дружбой, ниже иными какими-либо видами, покажу в сем деле сущую о нем правду. Аминь!..
Поп так же привычно и быстро расседлался, завернул в епитрахиль крест, свое орудие оглушения, к которому приложились свидетели, и торопливо ушел, — отзвонил и с колокольни долой.
— Подсудимый Вязалкин, вы обвиняетесь в том, что тайно похитили булку из булочной купца Авдеева. Признаете ли себя виновным?
Мальчик молчал, глядя перед собой. Как и перед женщиной с тремя детьми, перед ним — стол, покрытый красным сукном, зерцало[4], здоровенная позолоченная цепь на судейской толстой шее, зал, наполненный публикой, решетка, а за решеткой — он, Вязалкин. И казалось ему: сидит он среди узко протянувшихся стен, которые давят его со всех сторон, и никуда не увернешься, никуда не вылезешь.
Он сидел и молчал.
— Ишь гад какой, упорный, как кремень, — сказал купец, нагибаясь к домовладельцу.
Стала показывать свидетельница и, ныряя гадючьей шеей пред судьей, шипела:
— Видно, что испорченный до мозга костей человек. Не попросил, как другие просят, а хитро и долго осматривался, — а я стою, наблюдаю, что будет дальше, пирожных к чаю брала, брат двоюродный с женой приехали, у них заведение фруктовых вод, так я взяла пирожных, — а он опять огляделся и все у кассы стоял, видно денег хотел стащить, да народу много было — никак нельзя; вот подошел к коробу, опять оглянулся, одной рукой стал сморкаться, а другую незаметно опустил в короб, вытащил булочку и под тряпье.
А я как закричу-у: «Держите вора, держите!» — и вцепилась в него, чтоб он не убежал, даже пирожное помяла.
— Сладу нету с этими ворами... Ведь этак и разорить могут, — вздохом пронеслось в публике.
— Очень просто, — громким шепотом поддержали и купец, и домовладелец, и хозяин мельницы.
Вызвали второго свидетеля, рабочего-пекаря.
— Оно верно, — сказал тот, показывая черно-гнилые зубы, съеденные мукой, которой он постоянно дышал, — взял он, только это — лом у нас, сушь, ссыпаем почем зря в короб, ее вон нищим раздают, она и копейки не стоит...
— Садитесь, свидетель.
— Ну, это тебе даром не пройдет, — шипящим шепотом пронеслось в зале, — сегодня же сгонют с места. Обормот!..
— Что вы можете сказать, подсудимый, в свое оправдание?
Мальчик молчал, все так же понурившись.
Судья подождал, потом стал писать протокол.
Мальчик, чувствуя, что уползает последняя минута, выдавил из себя:
— Два дня не ел...
Наступило молчание.
Судья поднялся. Все встали.
— По указу его императорского величества... сын рабочего, Павел Вязалкин, присуждается к тюремному заключению сроком на шесть месяцев, без зачета предварительного заключения.
Судья снял цепь и ушел. Публика стала выливаться из зала.
— Ничего, пускай посидит!
В пустом зале стоял тяжелый воздух. В углу висела большая икона Христа-спасителя.
ВОН
В доме фабриканта во всех комнатах одуряющими запахами млели великолепные цветы. На балкон и в сад были настежь открыты стеклянные двери.
Фабрикантша, в кисейном платье, с белыми, от пудры, набегающими на шее складками, строго и холодно говорила стоявшей перед ней с помертвелым лицом молоденькой девушке:
— Как не стыдно так отблагодарить за благодеяния?.. Ведь что с тобой было бы, если бы мы не взяли в дом. Тут сыта, одета, жалованье; нет, — мало ей: она еще потаскушничать вздумала. Какая грязь, какая низость, неблагодарность!
— Вся семья такая, — сказал фабрикант. — Отца во время стачки пришлось застрелить, а ведь я его двадцать восемь лет держал на фабрике, так в благодарность стачку вздумал устраивать. Жену его, Татьяну, пожалел, опять поставил на станок, — первые месяцы тихо вела себя, а потом в агитацию пустилась, стала мутить рабочих, листки возмутительнейшего содержания стала распространять, пришлось жандарму сказать, в тюрьму отвели. После нее мальчишка пустился в воровство — в булочной украл французскую булку, ну, арестован. Старик оказался лентяй, пришлось прогнать из сторожей. Теперь эта...
Фабрикант, задумчиво глядя на веранду, заставленную тропическими растениями, закурил душистую сигару и пошел в сад.
Фабрикантша взглянула на девушку, все так же стоявшую с поникшей головой.
— Ведь пойми ты, скверная девчонка, ты таскалась там бог знает где, могла всяких болезней натащить в дом. Фу, мерзость!
— Я, барыня, никуда не выходила, со Стешей всегда спала, она скажет, спросите... как перед богом... Это — они...
— Кто? Кто «они»?
«Уж не муж ли?» — судорогой передернуло фабрикантшу.
— О... ни... ни, — девушка все ниже, ниже клонила голову; слезы часто-часто капали на руки, на передник. — Ге... Георгий Михайлович... Я с Стешей спа... ла, а он... ни Стешу выгнали... я мо..лила, руки целовала... в но...гах валя...лась, — она захлебнулась.
У фабрикантши отлегло. Она сдержанно улыбнулась.
— Ну, милая, пеняй на себя, Жоржик — молодой человек, естественно в его годы увлечение, — ты уж сама себя должна была соблюдать. Во всяком случае, ты должна оставить наш дом, здесь не родильный приют.
ПОД КРАСНЫМ ФОНАРЕМ
Все как было: катились по улицам экипажи, текли толпы народа, плыл колокольный звон; из церквей выходили разодетые барыни, купчихи, чиновники, девушки; на паперти стояли, протягивая руки, нищие; на окраине дымили трубы фабрики, за бесчисленным множеством станков, ни на минуту не ослабляя напряжения, стояли с землистыми лицами; из заводских печей вырывался пожирающий жар, — все как было, и люди думали: так и должно быть вечно.
И по ночам, когда по улицам, в домах, в театрах загоралось живым золотом электричество — тоже как было: в великолепных ресторанах объедались и опивались великолепно одетые люди; в кабаках заливали глотку замученные, в отрепьях.
На одной из улиц, в доме с кроваво-красным фонарем над подъездом, тоже все, как и раньше: несутся разухабистые звуки хриплого рояля, раскрашенные полуголые женщины с наглыми лицами, на которых — отчаяние.
И среди них странно видеть молоденькую девушку, с поразительно милым лицом, на котором, как и у всех, вызывающая пьяная наглость. Гости берут ее нарасхват, толпятся около нее, а она, бесстыдно подняв юбку, пляшет и пинает попадающихся на дороге голой ногой. Пьяные жеребцы ржут, заглушая рояль.
А еще утром сегодня эта девушка, со смытыми румянами, скромно причесанная, горько плакала, стоя на коленях и исступленно крестясь на золоченый крест, который поп держал в руке: хозяйка пригласила причт отслужить молебен в годовщину основания заведения. Дьякон, сотрясая позванивающие на люстре хрустальные подвески, густым басом возглашал многолетие хозяйке «дома сего».