— Господи, приими и сокруши содеянное...
А на кровати хрипло, сквозь одышку:
— Глиста... разве ты женщина?
— ...Господи, еже словом, еже ведением и неведением...
— Иная баба... действительно, а ты что?
— За что вы меня. Антон Спиридоныч?.. Господи, чем же я виновата?
— ...Спаси и помилуй путешествующих, блудущих!..
— Да на кой ты ляд кому сдалась... тьфу!.. отодвинься...
— Господи, да ведь упаду с кровати...
В мерцающей мгле стоят слезы и слышен все тот же неустанный громкий шепот молитвы.
Антон Спиридоныч никак не отдышится, от одышки не может уснуть. Он скашивает глаза на припадающую к полу темную фигуру на коленях.
Дядя Федор, отмолившись, ложится.
— И чего ты, дядя Федор, все поклоны отбиваешь? Не то во святые хочешь залезть, не то капитал приобресть у господа.
— Не говорите таких слов, Антон Спиридоныч, не надо, нехорошо, негоже...
— Я к тому... не то что к смеху, нет, зачем, а только кажный молится за себя, а чтоб за всех, на то рукополагаются особые должности, сиречь попы. На то у них причт, ладаном кадят, и за поборами ездют. Ну, а ты-то чего стараешься? Ведь тебе за это даже в морду не плюнут.
— И вот неправильно, Антон Спиридоныч. Слыхали про Содомгомору? Господь постановил, по благости своей, сжечь за беззаконие. Стал Лот на колени, просит за грешников. А господь смилостивился и сказывает: «Ежели девятеро праведников найдется, помилую». Лот туда, сюда, — нету! «Господи, а ежли хочь шесть?» Ну, господь грит: «Ладно, найдется и шесть, помилую». Лот это опять кинулся: «Нету, хочь што ты хошь делай». Кинулся опять: «Господи, ну, если хочь един». Господь подумал, подумал: «Жалко из-за одного да эва сколько содомцев миловать». Опять же и Лота жалко, просит, — и говорит: «Ежели найдется хочь один, окромя тебя, — помилую». А, сказать, и одного не нашлось; так и сгорели. Теперича я не к тому, что против Лота себя ставлю, боже упаси, ну, только спят, спит цельный город, и не чуют, что над ними. А может, бедствие обвисло. Может, божий гнев за стенами стоит...
— Так ведь не слыхать что-то, чтоб бог города ноне палил.
Дядя Федор покрутил головой, посидел, потом лег, натянул кафтан и завел глаза — скоро вставать к часовне.
Стал засыпать и Антон Спиридоныч, борясь с удушьем, открывая и закрывая глаза, и трепетно мелькающим, воровливым светом озаряет груду его тела глядящий из угла красный глазок лампадки.
Случалось, по праздникам и барыня и квартиранты уезжали на целый вечер. Тогда в Марфином салоне собирались.
Отобедают господа, и горничная перестанет прибегать вниз, Марфа приберется по кухне, поставит самовар, накроет кухонный чисто выскребленный стол штопаной скатертью, а на скатерть — самовар и баранки; понемногу начинает собираться публика.
Вылезет из своей берлоги Антон Спиридоныч, сопя и кряхтя.
— Садитесь, Антон Спиридоныч, — скажет Марфа с озабоченным видом принимающей хозяйки.
— Что ж, можно единую, — присаживается, и под ним, подаваясь, слегка трещит табурет.
— Мирон Васильич, вы что же? Приходите, гостями будете. Глаша, иди. И вы, Алексей Иваныч, Груня, али тебя просить?
Гости приходят со своим сахаром, хлебом, а чай Марфа заваривает от себя на всех. Впрочем, он ей ничего не стоит, — хозяйские опивки сушит. Перед Антоном Спиридонычем Глаша ставит бутылку пива, а перед Алексеем Иванычем Груня — полбутылки водки.
Гости бесконечно пьют зеленую водицу, прикусывая сахар и отирая пот. Ведут разговоры.
Прибегает на минутку горничная.
— Садись, Маня, — говорит миролюбиво Марфа.
— Да ведь некогда, зараз уезжают.
— Ну, ну, чашечку.
Та хотя и брезгает этой компанией и наверху пьет вдоволь господского чая с печеньями, которые таскает из буфета, — присаживается на краешек табуретки, чтоб не обмять платья, и начинает пить зеленую водицу.
— Далеко вы от меня сели... поближе, — хрипит Антон Спиридоныч, и глазки у него масленеют, — пивка стаканчик.
— Нет, мерси-с, не люблю, горькое.
— Так можно подсластить, хе-хе-хе...
— Было бы с кем.
— А мы чем же не вышли в порядке?
— Пахнет у вас тут нехорошо, прямо воняет.
Мирон сейчас же настораживается, принимая на
свой счет:
— Чем же нехорошо, Марья Александровна? Обыкновенно — человечиной.
— Мышами.
— А что ж такое мышь! Да от нее залах-то чище еще, как от человека. Мышь — зверь, а зверь чистоту свою сам понимает. Взять лошадь. Да многие господа даже любят, как запах дает конский навоз, только чтоб свежий, конечно. А ну-кась, возьми человечий!..
— Ну, вы уж нарассказываете.
— Вы, Марья Александровна, подождите минуточку, — говорит галантно, хрипя и кашляя, Антон Спиридоныч, — я вам сейчас за церковным вином пошлю, красное и приятное.
— И со святостью.
— Нет, благодарю, побегу. — И убегает по лестнице, шелестя юбками.
Антон Спиридоныч, хрипя и подымая дыханием огромный живот, глядит вслед говяжьими глазами.
— Аккуратненькая.
Мирон сердито прихлебывает с блюдца на пальцах.
— Воняет. Да, может, она, мышь, еще чище тебя. И корова те воняет, а как без коровы в хозяйстве?
Марфа сердито вытерла пот с лица.
— Сказал: корова!.. То корова, а то мышь. Что молоть-то!
— А по какому случаю разница? Только что энтой бог рога насадил. Так у многих коров рога спиливают. А то есть комолые, совсем без рогов от роду, — порода разная. Мышь, корова ли, все одно домашнее животное. Опять же и мышь разной породы. Есть мышь длинная на манер таксы, и по хребту черная полоса, а есть круглая мышь, а есть головастая. Есть земляная мышь, есть водяная, есть полевая, есть потолочная, которая по чердакам. А то кладовая мышь, — это особая статья. И до чего умная скотинка: яйца теперича таскать надо в нору. Ну, так катить — бьются. Так старая мышь облапит яйцо, ляжет на спину, а другие ухватют ее кто за шкуру, кто за хвост, кто за ноги, и тянут ее, стало быть, волоком к норе, а она лежит, и на пузе у ней яйцо. А то вот молоко из кувшинов пьют. Кувшин высокий да узкий, молоко глубоко, туда не влезешь, утонешь. Так мыши обсядут край, спустят хвосты, поболтают, поболтают в молоке-то, вытянут и обсосут хвосты и опять поболтают и опять оближут. Так и напьются: все молоко вылакают.
— Диковина!
— Тьфу, нечисть!.. Пущай только ко мне залезут, и вам всем тошно станет. А то есть поющая мышь. Так эта «матушку голубушку» до того ли выводит, за сердце берет, ей-богу.
— Бреши больше.
— Да ей-богу, я. что ли? Ученые открыли, так и называется «поющая мышь». Чисто андельским голоском.
— Не греши.
— Сядет это на задние лапки, сама столбиком, головку набок, и...
Мирон вытянул заросшую шею что есть силы, собрал углом над переносицей брови, набрав на лбу складки, округлил шершавый рот и диким голосом завопил, мотая головой:
Ма-а-ту-у-шка-а, го-олу-у-бу-уш-ка-а,
со-о-лны-шка-а ма-а-я-а-а...
Антон Спиридоныч недовольно засопел, затягиваясь папиросой:
— Этак-то ангелы на небеси поют? Сбежишь.
— Ну, до чего умилительно. Так и называется: поющая мышь, фараонова. Фараоны при себе их держат заместо хора.
— Это которые из босова батальона?
— Не, египетские цари, сказать — африканские.
— Что ж ты не заведешь?
— Дорогие, приступу нет. Одна поющая мышь, называемая фараонова, стоит пять тысяч рублей.
— Цена!
— Да чего вы рассказываете, — загремела Марфа, — мышь попадет в кадку, зараз святой водой надо кропить, — погань...
Мирон весь покраснел, надулся и закричал фистулой:
— А почему такое в алтарь кошек пускают? — И, приподнявшись и осмотрев всех, отчеканил: — Стало быть, мыши есть во святом месте. А вы говорите — погань.
— Мышь в церкви завсегда.
— Ну, то-то!
Антон Спиридоныч запыхтел и сердито заворочал животом.
— Об мышах — разговору другого нету... стало быть, к чаю закуска.