— Так вам чего же, собственно, нужно?
Толпа дрогнула:
— Правильно, он правильно!..
— Нельзя людей гноить в скотских вагонах...
— Не лошади, не быки... люди...
— Осень подходит...
И опять уверенный, красивый и точный голос зазвучал над толпой:
— Раз у вас имеются требования, вы должны были спокойно изложить их мне, а не бросать работы. Я даю вам два...
Его голос потонул во взмывших косматых голосах:
— Знаем!..
— Старая погудка...
— Поможет, как мертвому кадило...
— Надень себе на... да цалуйся...
— Покеда разговоры, подохнем все с ребятами.
А прищуренный глаз, глядя другим — серым, хитрым, говорил:
— Одним словом, люди... этово... понимать надо...
Полынова укололо.
— Ну да, потому что люди... потому что считаю и отношусь к вам, как к людям, говорю с вами. На моем месте давно бы дали телеграмму, и вместо разговоров перед вами стояла бы рота солдат.
— Не пужай!..
— Не испужались!..
— Не на таковских напал!
А прищуренный глаз все так же — не то покорно, не то хитро, не то насмешливо:
— Господин начальник, должно, на скотском положении: в оранжереях, двенадцать комнат, чисто и благородно, а мы наподобие людей... одним словом, этово... в скотинячьих вагонах... осень подходит, холода, дожди... ребятишек, одним словом, заморимся таскать на погост...
И опять космато и отрывочно заволновалось по ветру:
— Себя обстроил...
— Себя перво-наперво...
— Себя не забыл...
Полынов подавил вспыхнувшее было раздражение.
— Вы не понимаете... Вы должны понять, что это зависит не от меня. Смета и порядок работ вырабатываются в управлении. Мне присылают готовый план, а я его выполняю. Я его так же не могу изменить, как последний чернорабочий. Указано раньше всего возвести станционные постройки, помещения для служащих, необходимые для эксплуатации пути сооружения, я так и выполнил. Если бы план был обратный и распорядились бы сначала возвести рабочий поселок, я бы так и выполнил. Я простой исполнитель. И, если бы на кирпич построил иначе, меня сейчас же выгнали бы. Вы это должны понять.
Черное море картузов негодующе дрогнуло, но Рябой обернулся, сделал знак рукой и, точно отвечая за всех, так же щуря глаз, проговорил:
— Нам ни тепло, ни холодно... этово... одним словом, правление ли, управление ли, — ребятишек все одно придется таскать на погост... Кто там командует, нас не касается... Вина не наша, а подыхать нам...
И вдруг, повернувшись, и точно выросши, и уже злобно глядя большими серыми глазами, бросил толпе охрипшим на ветру голосом:
— Не так ли, ребята?
Толпа разом взмыла, поглотив его. И вокруг Полынова — возбужденные, отсвечивающие клейким потом лица, злобный блеск играющих глаз.
— Умный задом наперед.
— Задом думает, головой сидит...
— ...Да почесывает...
— На посуле, как на стуле...
— Мокро под ним стало — наговорил...
— Чего на них глядеть!..
— Га-а-а!..
«Нет, с ними только плетью разговаривать...» Но он в ту же минуту подавил мысль, которую бы не произнес вслух, и пошел из толпы, спокойно и гордо подняв голову и не оглядываясь, каждую минуту ожидая, что плюхнется в затылок пущенный сзади камень.
Он шел, голоса и говор сплывали, заметаемые ветром, и с тонким и злобным повизгиванием носился между рельсами, долго не рассыпаясь, крутившийся песок. Небо безумно неслось серой мутью.
Красные ряды вагонов; копаются в пыли ребятишки; бабы все так же неугомонно возятся у печурок, и ветер яростно треплет облепляющие юбки, а впереди станционные здания.
Вместе с чувством безопасности всплывал горький привкус ощущения, что убедительное, ясное и простое разбилось, а перед глазами стоит тупое, незрячее и упрямое.
На платформе в ожидании толпилось начальство, мастера, жандармы.
Полынов подумал. Потом резко проговорил помощнику:
— Пошлите заявление машинистам и стрелочникам: даю два часа. Если через два часа паровозы не будут в деле, по телеграфу вытребую резервные бригады! Они понимают, что это значит!
— Не вызвать ли сотню? — кто-то вставил осторожно.
— Нет.
И ушел.
Через два часа маневренные и рабочие поезда, колеблясь белыми тающими дымками, срываемыми и уносимыми ветром, перекликались то тонкими, то толстыми или двойными голосами, им отвечали разорванно от ветра рожки: ти-ти-и-и...
Одинокие темные фигуры озабоченно перебегали от стрелки к стрелке, выглядывали с площадок паровозов, мелькали между буферами со звоном сталкивающихся вагонов.
Деповские разошлись, — слесаря, монтеры, столяры не стали на работу.
«Но ведь я же не виноват?» — думал Полынов.
«Нет, не виноват».
«А они?»
«И они не виноваты».
И в этом их сила, — в том, что они не виноваты. И в этом его бессилие, — в том, что он не виноват.
Но с людьми он был строг, короток и точен, как человек, для которого все ясно и который знает, чего хочет.
И за обедом так же определенно, точно и ясно и в то же время стараясь быть деликатным и корректным, как всегда, к жене, говорил:
— Леля, согласись, что это неудобно. Петр гостит у нас и заводит среди рабочих истории. Ведь я еще не знаю, чем все это кончится. Не доносить же мне на него.
И, заделав привычным движением салфетку за жилет, продолжал, приготовляясь есть:
— Ты понимаешь, я не ради себя, даже не ради тебя и ребенка, не ради нашего положения, ты это знаешь. Но вся эта история в конце концов обрушится на рабочих же, и бессмысленнее всего то, что они ничего не добьются.
— Мама, отчего червяки не летают?
— Кушай, дружок. Надо кушать, а то кончится обед, и ты останешься голодною.
Дебелая няня в белом переднике так же важно и независимо кормила Катюшу, важная и осанистая, как будто вся суть в том, что и как она делает, как нагибается к ребенку, поправляет салфетку, придерживает, чтобы та не болтала ножками.
Елена Ивановна разливала суп, и было как всегда: чисто сияла скатерть, посуда, серебро.
— Ты хочешь, чтобы я поговорила с Петей? Хорошо.
Она сказала это, чтобы сказать что-нибудь мужу и не обидеть молчанием. Но было свое, особое, отдельное и от мужа и от Пети, и надо было обдумать, и не с кем было поделиться.
Темно и тихо.
Чудится, кругом без края тянется степь, но во тьме ничего не видно. Ветер стих к ночи, и теперь неподвижно, молчаливо.
В той стороне, где поселок, такая же тьма; лишь скудные огоньки трактира маячат, да мглисто-голубоватым заревом стоит отсвет электрических фонарей над путями.
Студент лежит, протянувшись по сухой, пахнущей горьким полынком и остывающей пылью земле. Рядом, также протянувшись, лежит Рябой. Лиц друг друга они не видят, лишь неясно темнеют фигуры.
Когда вспыхивает папироса, проступают на мгновение из темноты озаренные ноздри и кусок всклокоченного уса, и студент делает усилие восстановить знакомое лицо, так эти отдельно выступающие ноздри и кусок уса не похожи на Рябого.
Студент покусывает травинку и напряженно думает, представляя разинутые ворота депо, вечерние дымки над поселком и милое лицо сестры.
— Я считаю дело проигранным. Суть, конечно, не в домах, их теперь до зимы все равно, если бы и хотели, не могли бы выстроить. Дело в том впечатлении, которое производит стачка на врагов. Разом, дружно началась, так же дружно, разом кончилась, как по команде; это, как удар, ошеломляет врагов и сплавляет, спаивает рабочих. Вот в чем суть. Тут, понимаете, процесс важен, а не результат. Если б не машинисты...
Папироса на секунду осветила ноздри и ус.
— Полстей выдадут вагоны обить на зиму — и то ладно.
Студент поморщился.
— Из-за полстей не стоило огород городить.
И, помолчав, проговорил в темноте: