Но на Ларьку это не произвело впечатления, и он продолжал тем же тяжелым взглядом буравить Аркашку:
— Уж очень ты подружился со Смитом...
— Ну и что? Тебе он тоже нравился. Может, ты ему и наболтал?
— Я?! — Ларька встал и шагнул к Аркашке.
Аркашка тотчас двинулся ему навстречу.
— Вы что? — удивилась Катя. Но звук ее голоса только придал силы и тому и другому.
Гусинский, с беспокойством следивший за новой схваткой между Ларькой и Аркашкой, поспешно произнес:
— Может, кто случайно видел, как вы приняли от краскома знамя? Смотрел в окно и видел...
— Например, Ростик, — подхватил Канатьев. — Или Гольцов.
Ларька взглянул на Катю. Но она покачала головой:
— Нет, — сказала она, — я думаю, это идет вообще не от нас. Мы же знаем, где знамя. А тот, кто выдал Смиту, не знал...
Ребята переглянулись. Ларька смущенно ухмыльнулся Аркашке, оглядывая всех куда приветливее.
— Это, пожалуй, толковое соображение! — Он улыбнулся Кате, и та отвернулась, чувствуя с досадой, что невольно благодарна ему за похвалу. — Но тогда как же дошло до Смита?
Все молчали. Ларька поднял руку и торжественно сказал:
— Клянусь, что ни единого слова никому не говорил. — И предложил Гусинскому: — Ты.
Один за другим все поклялись. Когда дошла очередь до Аркашки, он тоже поклялся, а потом добавил:
— Ну да, можно сказать, что никому не говорил...
— Это как понимать? — снова нахмурился Ларька.
— Друг с другом мы толковали, верно? Это же не считается.
— Ну.
— Так я с Мишкой Дудиным говорил. Он же свой парень, это тоже не считается...
Он еще не договорил, как дверь в комнату распахнулась и вошел Миша Дудин.
Аркашка рассказал Мише о знамени краскома еще в приюте в один из самых скверных вечеров, когда голод, холод, тоска так прижали, что и жить не хотелось... На Мишу рассказ как будто и не произвел впечатления, тем более что, когда он спросил, а где же это знамя, Аркашка ничего не сказал... Мише было, конечно, строго-настрого наказано, чтобы он никому не проговорился о доверенной тайне. И он молчал, хотя это было нелегко. Молчал до тех пор, пока однажды Ростик, пользуясь тем, что поблизости не было ни Аркашки, ни Ларьки и никого из иных Мишиных друзей, довел его почти до слез приставаниями, щелчками, дурацкими словами...
— Все пойдут под знаменем, а тебя не возьмут! — в отчаянии брякнул Миша. — Так и знай!
— Под каким еще знаменем? — лениво осведомился Ростик, отпуская несчастному Мише еще один замысловатый щелчок.
— Под таким! — сжал кулаки Миша. — Под красным!
— Тю... Где ты его возьмешь?
— Возьмем!
Ростик поглядел на него исподлобья и медленно, широко улыбнулся.
— А ты ничего, — одобрил он Мишу. — Годишься. Не плакса... На пять, — и он протянул ему ладонь.
Миша дернул плечом, отвернулся.
— На, не бойся, — повторил Ростик и, взяв потную, испуганную Мишину ладонь, ласково ее пожал. — Я и не знал, что ты свой парень... Так где ты видел это знамя?
— Я не видел.
— Не видел? Чего ж тогда врешь?
— Я не вру.
И Миша сослался на Аркашку... Только тут он вспомнил, что ему велено было молчать. Миша покраснел и убежал... Ростик последил за Аркашкой, но ничего не выяснил. Он понимал, что главный в этом деле, конечно, Ларька. Но за Ларькой Ростик не решился следить, опасное это было дело.
Зато однажды, когда Смит поймал его на очередном воровстве, Ростик сумел вывернуться, рассказав про знамя.
Так Ларька попал в карцер.
Но Смиту надо было непременно забрать знамя, и чем настойчивее он добивался этого, тем упорнее сопротивлялся Ларька. Ростик пристал к Мише, требуя помощи и грозя рассказать, что главный предатель — это Миша Дудин...
И вот он сам пришел и стоял перед ними всеми — перед Ларькой, который из-за него сидел в карцере, перед любимым Аркашкой, которого он так страшно подвел и предал, перед Катей — она чинила его рубашки и штаны и ежедневно пришивала ему пуговицы, перед Гусинским и Канатьевым — они тоже не давали его обижать... Все молчали. Миша, заикаясь, едва выговорил:
— Убейте меня... Или я сам убьюсь... Только никому не говорите, за что, ладно?
Он был уверен, что как отъявленный предатель заслуживает смерти, и не понял, расстроился, а потом даже обиделся, когда все принялись хохотать.
— Я все равно убьюсь, — твердил Миша, и прошло немало времени, прежде чем он согласился еще пожить сколько-нибудь на этом свете.
Круки же объяснялись с Майклом Смитом... Впрочем, как всегда, мистер Крук помалкивал, лишь улыбаясь или хмурясь в соответствующих местах. Наступление вела миссис Крук.
— Вы, кажется, забыли, — клевала она Смита, — что полностью подчинены мистеру Круку. Что опыт работы с детьми у вас ничтожный, а с детьми-иностранцами — никакого. Вам не мешало бы подумать, если вы вообще умеете это делать, прежде чем затевать глупую возню с каким-то знаменем, карцером, слежкой. Мистер Крук в последний раз ограничивается с вами беседой!
Смит стоически вынес этот разгон. Лицо его было почтительным и строгим. Джеральд Крук то грозно хмурился, когда жена на него взглядывала, то осторожно подмигивал Смиту — дескать, не падайте духом, старина...
Откланиваясь, Смит положил руки на кожаную сумку, вторая висела у него через плечо...
— У меня к вам ничтожная просьба, миссис Крук, — сказал он негромко.
— Вы хотели сказать — к мистеру Круку?
Смит наклонил голову.
— Ну! В чем еще дело?
Смит вытащил какую-то цветастую книжку.
— Я хотел просить вас перелистать вот это. — Он протянул том Джеральду, и тот с любопытством взял, но тут же хотел вернуть, так как заметил, что жена смотрит с неодобрением... — Это всего лишь «Ким» Киплинга, любимая моя вещь...
— Неужели вы полагаете, что у мистера Крука сейчас есть время перечитывать Киплинга! — нахмурилась миссис Крук.
— Окажите мне эту услугу, — настойчиво просил Смит. — Возможно, если вы припомните «Кима», мы лучше поймем друг друга и нашу задачу в этой трудной стране, с этими странными детьми...
22
Подошел май, тот самый месяц, когда год назад они уезжали из дома... Целый год прошел, прямо не верилось... И не хотелось думать обо всем, что пришлось им пережить за этот год.
Здешний месяц май не походил на московский и даже на питерский. Зима никак не уходила. И в середине мая еще стояли холода, ветер покалывал щеки, снег весь не сошел и лежал белыми полосами и лес по-прежнему был серый, голый. По Ишиму плыл лед, и даже на березах едва набухали почки, такие жалкие, что, недоверчиво разглядывая их, Миша Дудин усомнился:
— У них, что ли, тоже бывают листья?
Свежий ветер подергивал воду между льдинами сизой рябью; при одном взгляде на нее становилось еще холодней. Иногда пробовал идти снег, и когда переходил в мелкий, противный дождик, то его капли казались холодней снежинок.
Озера все еще намертво сковывал лед, и невозможно было представить, что он когда-нибудь растает. А пятнадцатого мая выпал снег едва не в полтора вершка.
И ответы на письма Круков о возможности ребятам как-то связаться с семьями задерживались так же, как весна.
Пока все были уверены, что не сегодня-завтра Круки наладят переписку с Питером, робкие призывы американцев поменьше гадать о революции, боях и даже о своем красном Петербурге, а побольше о боге, о мире и учении ребята принимали как своего рода плату за то, что смогут писать домой... Смит продолжал петь серенады чудесной стране Америке, и, несмотря на его конфликт с Ларькой, эти песни слушали с удовольствием. Слишком памятна, не изжита и теперь была унизительная нищета и муки голода, чтобы не вызывала восторгов страна бесконечного изобилия.
Но проходили месяцы... Крукам уже было неловко отвечать на вопросы ребят: ясно стало, что с хлопотами о переписке детей и родителей ничего не получилось. Это вызвало подозрения. Зашептались о том, что Круки нарочно тянут волынку. Захотели бы, так давно добились.