— Так это ты, большевицкая морда, устраиваешь тут красные митинги, агитируешь за Питер и Москву, где жиды засели? Тащи его, ребята!
Тут же с крыльца кубарем скатились Аркашка, Гусинский, Канатьев и еще некоторые ребята — между ними и Миша Дудин, конечно.
— Эй, эшелонские! — призывал Аркашка. — Наших бьют!
Приют загудел, как улей... Ребята посыпались отовсюду, но казаков было все-таки человек двадцать, все на конях, вооруженные... Они хлестали тех, кто оказался ближе, нагайками, а то и шашками — пока плашмя...
Тут в казачьего офицера угодил первый камень. Он обернулся и увидел в двух шагах Катю. Она подхватила новый камень и прицеливалась дрожащей рукой, громко говоря:
— Так будет с каждым, кто нападает на детей!
— Перепороть! — скомандовал офицер. — Всех!
И казаки, сгрудив коней, нахлестывая нагайками, стали загонять орущих ребят в приют.
Тогда на крыльце появилась величественная женщина. Она медленно шла, гордо откинув седую голову, в великолепном, шитом блестками, платье. Остановись над первой ступенькой, женщина подняла к строгим глазам черепаховый лорнет и, увидев казачьего офицера, жестом приказала ему подъехать. Даже ребята не сразу узнали в этой удивительной женщине Олимпиаду Самсоновну...
— Что здесь происходит, есаул? — резко спросила она. — И почему вы не явились ко мне, раз удостоили нас своим визитом?
Он невольно спрыгнул с коня, невольно отдал честь. Ничего подобного он явно не предполагал встретить.
— Отставить, — бросил есаул сквозь зубы своим казакам.
Порка отменялась. Нагайки исчезли. Кони отступили. Лупоглазые, меднолицые казаки с испугом дивились на Олимпиаду Самсоновну.
Однако у есаула было предписание на арест Николая Ивановича и Ларьки. Ссылаясь на то, что его отряд подвергся нападению, он требовал также ареста Аркашки и Кати...
15
Катю Олимпиада Самсоновна отстояла. Но Николая Ивановича, Ларьку и Аркашку есаул все-таки забрал.
Когда казаки уехали, Олимпиада Самсоновна вызвала к себе Валерия Митрофановича. Через несколько минут он выскочил от нее, потненький, красный, вздрагивая от страха и негодования, более обычного похожий на крысу.
Между тем казачий отряд на рысях шел в город. Самым захудалым казакам досталось взять на коней Аркашку, Ларьку и Николая Ивановича. Казаки вели себя так, будто унижены и оскорблены этой участью, будто в ребятах и особенно в Николае Ивановиче было что-то скверное, нечистое.
Кони скользили по расквашенной дождями и мокрым снегом земле, добираться до города пришлось больше часа. Казаки, с которыми ехали арестованные, еще чертыхались, но и в ругани начинало слышаться естественное любопытство... Тот, кто вез Николая Ивановича, подивился:
— Где ж ты, жид, на коне научился сидеть?
— Я русский, православный...
— Врешь!
— Мой отец — офицер, погиб при переправе через Дунай в последнюю войну с турками...
— А ты с большевиками?
— Я со своими учениками, с детьми! — нахмурился Николай Иванович.
Есаул впереди заругался:
— Эй, с арестованным не болтать!
И больше казак с Николаем Ивановичем не разговаривал. Правда, и не ругался, ехал тихо, молча...
Ларька тоже помалкивал, пока его казак с ним не заговорил. Но у них разговор пошел куда неожиданней.
— Питерский? — сплевывая, спросил казак.
— Из Санкт-Петербурга, — помедлив, с важностью ответил Ларька.
— Выходит, из комиссарских?
Выдержав еще большую паузу, Ларька брезгливо процедил:
— Я сын последнего графа Аракчеева, Илларион.
— Ну да? — усмехнулся казак, оглядываясь на Ларьку. Но все же на всякий случай несколько подтянулся, плеваться перестал...
Ларька молча оскалил зубы. И такая в нем была уверенность, такое сдержанное достоинство, равнодушие ко всему, что с ним сейчас происходит, что, помолчав и еще раза два оглянувшись, казак сипло осведомился:
— Может, впереди желаете сидеть?
— Мне тут удобнее, — холодно отказался Ларька.
Пока Ларька плел какие-то хитрые ходы, еще и ему до конца непонятные, Аркашка ломил напрямую. Не дожидаясь, когда казак с ним заговорит, Аркашка с ходу занялся агитацией. Как будто отвечая на ленивую ругань казака, он вдруг зашумел:
Сарынь на кичку!
Ядреный лапоть
Пошел шататься
По берегам...
Казак подумал и сердито спросил:
— Чего это?
— Стихи, — с готовностью ответил Аркашка. — Про Степана Разина. Есть и про Емельяна Пугачева. Слыхали о таких казаках? — Ответа не последовало, но Аркашка не смутился. — Вот были казаки! Детей, между прочим, не трогали. А бились за волю с самыми свирепыми боярами и генералами! Про вашего есаула и про вас песню никто не сложит!
Казак молча ожег его нагайкой. Аркашка невольно вскрикнул.
— А говорил — никто не споет. — И казак еще огрел его. — Не так запоешь...
Но Аркашка молчал, и казак, свирепея, стегал его по чем попадя.
— Горелов, отставить! — крикнул есаул казаку.
— Слова говорит, господин есаул, — проворчал казак.
— Эдак ты его не довезешь, — по-хозяйски сетовал есаул. — Забьешь раньше времени.
— «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»! — заорал Аркашка, отирая кровь. — Пощады никто не желает!»
Но, взглянув на грустное лицо Николая Ивановича и на сердитого Ларьку, Аркашка обиженно замолчал.
Когда они приблизились к городу, казаки стали злее, даже тот, кто вез непризнанного потомка графов Аракчеевых. На въезде в город есаул велел связать арестованных, и казак, который вез Аркашку, воспользовался этим и, злорадно рассматривая лицо мальчика, стянул ему веревки на руках потуже.
— Герой, — усмехнулся Аркашка.
Им велели сойти с лошадей, поставили посередине, так что и впереди и сзади били копытами кони, и погнали в город.
На окраинных улицах людей почти не было, да и те, кто попадался, отводили глаза.
Но чем ближе к центру, тем больше встречалось приличной публики. По улицам прогуливались офицеры со своими разодетыми дамами, улыбались, хвастались: ведь Красная Армия еще отступала... Выглядывали лавочники; какие-то сытые и тепло одетые господа пренебрежительно косились на закоченевших, оборванных ребят и Николая Ивановича, явных жуликов, пойманных где-то с поличным доблестными казаками.
Ларька шепотом сумел поделиться, кем он назвался.
— Почему Аракчеевым? — едва слышно удивился Николай Иванович.
— А черт его знает. Теперь я им подкину, что Олимпиада Самсоновна — бывшая фрейлина вдовствующей императрицы и будет жаловаться самому адмиралу Колчаку, который ее лично знает...
— Глупости, — одними губами сказал Николай Иванович. — Зачем? Кто поверит, что ты — граф Аракчеев?
— Графенок. Проверить все равно обязаны...
Тут их ожгло с двух сторон. Есаул и его помощник свирепо грозили плетками, дескать — поговори еще.
У Николая Ивановича и Ларьки лица стали каменные. Но Аркашка сверкнул черным глазом, вскинул над головой связанные руки и, раздувая горло, как голубь, запел что было мочи:
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
Улица словно шарахнулась от него. Застыли, как по стойке «смирно», лощеные офицеры. Их дамы, взвизгнув, готовы были бежать. Вылупили бессмысленные глаза лавочники. Даже казаки в первое мгновение остолбенели. Но тут же занялись тем делом, на которое только и были способны. Двое мордатых казаков, спрыгнув с коней, начали бить Аркашку, и не в шутку, даже не отечески, а в полную лошадиную силу... Ларька бросился на помощь; за ним, спрятав пенсне, шагнул и Николай Иванович, увещевая казаков. Их тоже стали избивать. Руки у всех троих были связаны, они только беспомощно поднимали их, пробуя защититься. Аркашка уже лежал на земле без движения. Николай Иванович, страшась, как бы на Аркашку не наступили танцующие вокруг лошади, наклонился над ним и тут же получил такой удар по непокрытой голове, что кулем свалился рядом со своим учеником. Только Ларька еще увертывался кое-как, хоть и ему доставалось. Из рассеченного до кости лба кровь залила глаза, а он привычно скалился, дразнил казаков, хрипел: