Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— О, а ты навоз собираешь? (У нее не было сил ему ответить.) Ты похожа на Золушку, но я думал, что она все-таки чище, — так же весело добавил Володя. — А я получил назначение в официанты! В здешнем трактире!

Катя молча орудовала вилами, и он, уловив какое-то осуждение, добавил:

— Все лучше, чем с навозом возиться!

Катя ничего не могла понять... Прошло несколько дней, самых тяжелых в ее жизни, а Володя, именно в этот момент, начал ее сторониться. Она решила, что ему совестно: сам на чистой работе, а она ворочает в грязи. Но разве он виноват? И Катя старалась утешить Володю — ведь все зависит не от него, а от хозяина и обстоятельств, что ж тут делать... Только Володя торопился уйти.

У хозяев была девочка лет двенадцати. Володя, который учился в гимназии, говорил по-французски, приехал из Петербурга, носил очки, одевался все-таки куда чище, чем в деревне, сохранив кое-что из своего туалета, очень нравился хозяйской дочке. Ей доставляло особое удовольствие всячески унижать Катю, командовать ею. Она капризничала и грубила всякий раз, когда Катя пыталась к ней подойти, что-то рассказать, и совсем не выносила, если Катя заговаривала с Володей. Но девочка — это ничего, хотя иногда и она доводила Катю до слез.

Куда хуже было понять, что Володя стыдится ее, Екатерины Обуховой, что он открещивается не только от дружбы с ней, но даже старается показать, что не имеет с ней, замарашкой, ничего общего, что они, в сущности, незнакомы... Он уже покрикивал на Катю, и это страшно нравилось хозяйской дочке и Фоме Кузьмичу.

Катя, как и Володя, взяла с собой учебники и тетради. Олимпиада Самсоновна и другие преподаватели дали всем, кто уезжал в деревню, особые задания, чтобы не отстать, не задержаться с переходом в следующий класс. Эти задания, тетради, учебники были теперь для Кати особенно близкими и дорогими. Опорой в ее плохой жизни. Даже взять в руки учебник или тетрадь было радостью. Заниматься ей удавалось урывками, едва ли не тайком, и тем большим утешением и счастьем это было.

Как-то Фома Кузьмич с женой уехал на свадьбу, оставив дома бабку, дочку и Катю и наказав огня ни в коем случае не зажигать. Катя, надеявшаяся позаниматься, пока их не будет, загрустила, но, когда они уехали, взяла тригонометрию, которая ей особенно трудно давалась, и вышла с учебником на улицу. Тут было все-таки посветлее и можно было решать задачки. Когда Катя спустя час, хоть и промерзшая до костей, но довольная, что позанималась, вернулась в избу, она увидела на полу непривычную кучу изодранной в клочки бумаги... Это были все ее тетради и учебники. С печи, свесив голову, с радостным любопытством наблюдала хозяйская дочка.

Катя присела и стала перебирать клочки. Восстановить, собрать что-нибудь нечего было и думать.

— Нажалуешься? — победоносно спросила хозяйская дочка.

Катя подняла голову и посмотрела на нее. Улыбка постепенно сошла с лица хозяйской дочки, сменилась гримасой, и вдруг она плюнула Кате в лицо...

Тут Кате показалось, что быть всегда доброй несправедливо. Даже противно. Ей вовсе не хотелось твердить этой дрянной девчонке о любви. Куда полезнее треснуть ее так, чтоб взвыла...

Но Катя промедлила. И девчонка победоносно захихикала...

Холодало. Приближалась зима. Дважды выпадал снег, кончался октябрь...

Становилось все сложнее выходить на улицу — не в чем. У Кати заострился и почему-то все время блестел нос. Руки покрылись цыпками, кожа на них шелушилась, а кое-где потрескалась и гноилась. После того как она несколько дней прокашляла — «бухала», как упрекала ее хозяйка, Фома Кузьмич разрешил дать «кожушок», из той одежи, которая свалена была в сарае и давно никем не употреблялась за крайней ветхостью. Но кожушок все же грел, и Катя несколько ожила. В этот вечер она разыскала Гусинского и Канатьева.

Они работали у владельца мельницы, тоже хозяина. Катя, которая мало их, в сущности, знала, очень обрадовалась, увидев ребят.

— Ой, Катерина! — загрустил даже хладнокровный и неразговорчивый Гусинский. — Что с тобой?..

— Со мной ничего такого, — сказала Катя, пряча страшные руки. — Вот только скучно.

— Зря мы сюда поехали, — серьезно кивнул Канатьев. — Надо было с ребятами оставаться.

— Отсюда надо уходить, — медленно проговорил Гусинский как о решенном деле.

Катя прижала израненные кулачки к груди:

— Мальчики, неужели вы знаете дорогу?

Они переглянулись. Гусинский медленно и важно наклонил голову. Тогда Боб Канатьев тихо сказал:

— Ларька, ну и мы тоже, считаем, что ты ничего, верняк...

— Кто я? — не поняла Катя.

— Ну, не продашь, — пояснил Боб, — своему Володьке и другим шкурам.

— Это все пустое, если вы знаете дорогу!

— Куда? — холодно спросил Гусинский.

— Ну, где наши! В этот приют!

Мальчики опять переглянулись. Гусинский снова наклонил голову, и Канатьев зашептал, торжествуя:

— Мы знаем аж две дороги...

Катя уставилась на них, недоверчиво покачивая головой, улыбаясь.

— И в приют и к красным партизанам! Тут такая братва есть, в этом Широком! Эх, Ларьке понравились бы... Знаешь, где наши, красные, фронт?

Она покачала головой.

— Может, и полсотни верст не будет.

— А приют?

— Приют — всего в двадцати верстах, только в другую сторону.

— Можно за день дойти, — прошептала Катя.

Она улыбалась, и тихие слезы текли сами. У нее было очень счастливое лицо. Катя обняла за шею Гусинского и Канатьева и, пользуясь полной их растерянностью, быстро чмокнула каждого.

— Еще чего! — возмутился Боб, яростно вытирая щеку.

Гусинский с достоинством отодвинулся тоже.

— Какие вы смешные! — едва выговорила Катя. — Какие вы хорошие! И как я хочу, чтоб мы скорее опять были все вместе. Я уж на это и не надеялась...

13

Они мечтали добраться до приюта. А те, кто попал в приют, думали только о том, как уйти из него куда угодно, хоть в лапы деревенским лавочникам и кулакам, а еще бы лучше умереть сразу, только не умирать медленной смертью от голода и холода. И так горько было чувствовать свою ненужность, полную беспомощность...

Казалось, никому нет дела до сотен детей, погибающих на пороге зимы в Приуралье. Ничего нет удивительного — гибли тысячи детей, оставшихся без родителей, без всякой поддержки; десятки тысяч бродили по стране в одиночку...

Конечно, и в то страшное, небывалое время находились добрые души, помогали, чем могли. Приют считался красным, дети — большевиками, питерскими, помогать им было опасно... Но если выпадал все-таки счастливый день, то Николай Иванович в надвинутой на уши фуражке, перевязанный через грудь крест-накрест платком для тепла, приносил за плечами набитый чем-нибудь рюкзак — пропитанием, кое-какой одежонкой.

Раза два, тайком, заглядывали в приют телеги с картошкой, с соленой рыбой: присылали местные Советы, ушедшие временно в подполье. На день-два настроение поднималось. Строились несбыточные планы, как их выручат, доставят домой...

На то, как устраивались старшие ребята, все учителя, даже Олимпиада Самсоновна, давно закрыли глаза. Старшие совершали налеты на ближний лес, предупредив лесника, что если он и правда стрельнет, его навестят человек триста... Лес давал то жалкое топливо, которое позволяло хоть раз в неделю топить печи.

Они ели теперь все — павших лошадей, ворон; невыкопанную хозяевами с огородов подгнившую картофельную мелочь вместе с прелой ботвой; съели все грибы и лесные ягоды, какие росли поблизости.

Маленькие не думали уже о доме, а только о еде, совсем оголодали. Когда же вспоминали дом, то плакали, не веря, что когда-нибудь вернутся. Даже Миша Дудин плакал.

Сначала белые наступали, а красные отходили. Это было то короткое время, когда веселился Валерий Митрофанович... Потом белые побежали, а вперед пошли красные. Смертельный бой шел не только на фронте, но в каждом городе, в каждом селе и в лесу...

— Чем так, ни за понюх табака пропадать, — шумел Аркашка, — пойдем хоть голыми руками душить гадов!

20
{"b":"565522","o":1}