— Ого!
Нет, определенно в нем сегодня было что-то от мальчишки-кадета.
Унгерн ощутил в себе юношеский порыв, тряхнул плечами:
— Холодно что-то!
После первой стопки сделалось теплее. После второй стопки — еще теплее.
Ресторан начал наполняться людьми. Пришел железнодорожный рабочий в форменной тужурке, с петлицами, украшенными молоточками, — нечастый гость в ресторации. Солидный, усатый, с докрасна раскаленными морозом щеками, в двойном ватном одеяльце он нес ребенка; рядом, держа мужа за рукав, робко двигалась жена, тоненькая, похожая на пичугу, в расписных теплых пимах, вдетых в новые лакированные галоши. Рабочий сегодня окрестил ребенка и зашел в ресторан отметить это дело. На щекастом лице папы играла довольная улыбка.
— Це-це-це, — укоризненно процецекал Семенов, — сейчас наш дитятя, хлебнув «смирновской», такой рев устроит — музыкантов не будет слышно.
— Он долго с ребенком здесь не пробудет, — успокоил Унгерн. — Выпьет пару стопок за здравие и исчезнет.
Так оно и получилось: через десять минут жена начала обеспокоенно дергать счастливого муженька за рукав, тот некоторое время посопротивлялся, задавленно мыча и крутя головой, потом махнул рукой, и тоненькая хвощинка, звонко опечатывая пол новенькими твердыми галошами, повела его к выходу.
Появился заезжий купец из русских с двумя приказчиками в одинаковых шелковых рубахах-косоворотках желтого цвета, поверх которых были надеты меховые жилеты. Следом за ними ввалилась большая компания сотрудников городской управы — чиновники праздновали чьи-то именины, галдели, Как гимназисты; увидев есаула, они мигом смолкли — успели узнать его характер. Унгерн это засек и воскликнул весело:
— Вона как!
Впрочем, молчали чиновники недолго — вскоре развеселились вновь.
На крохотной деревянной сценке возник скрипач в бархатных штанах и мягких цыганских сапожках, приложил к плечу скрипку, чуть придавил ее острым, как у женщины, подбородком и вскинул смычок. Дымный воздух всколыхнулся, пополз в сторону, разрезанный тонким, жалящим, как нож, горьким звуком, обнажилось пространство, предметы стали видеться четче, звук завибрировал, задрожал и вдруг стих, будто омертвел, но в следующую секунду возник снова; из-за китайской ширмы, расписанной драконами — добрыми существами, спасающими «бачек» от неурожая и небесных напастей, — появился еще один музыкант. Также в бархатных штанах и в сапожках, очень похожий на скрипача — белозубый, кудрявый, с хмельными темными глазами. В руках у второго музыканта была гитара. Смуглая крепкая кисть взметнулась над струнами, скрипка подпела гитаре, музыканты дружно топнули, гикнули, свистнули и... в общем, понеслось.
— Лихо! — одобрительно наклонил голову Унгерн.
Ресторан преобразился, в нем словно сделалось теплее, люди стали ближе друг к другу, даже чиновники из управы, эти бумажные кренделя, которых так не любил Семенов, и те стали походить на людей.
— Эка! Людями себя почувствовали, — не удержался есаул от едкого смешка, — пожиратели промокашек.
Музыканты играли недолго. Гитарист хлопнул ладонью по струнам, обрывая их звон, скрипач опустил смычок, поклонился публике и произнес сильным чистым голосом:
— Выступает покорительница Харбина и Сингапура, несравненная Маша Алмазова!
Скрипач провел смычком по струнам, рождая долгий тонкий звук, и вновь поклонился публике. Добавил к тому, что сказал:
— Королева публики не только Харбина и Сингапура, но и Хабаровска, Владивостока, Посьета, Гензана, Шанхая, Мукдена. Ее талант отмечали Вяльцева и Вертинский, ее голос слушал сам Шаляпин. Все были в восторге. Ита-ак... высту-пае-ет... — скрипач выпрямился, стал выше, грудь у него сделалась широкой, как чистое поле, и он выдохнул трубно: — Маша Алмазова!
Откуда-то сбоку, из помещения, куда ныряли половые, вышла легкая, с гибким станом и большими угольно-черными глазами девушка — вылитая цыганка, с длинной русской косой, украшенной красной лентой, — перекинула косу на грудь, поклонилась собравшимся и запела низким, очень сочным грудным голосом. Она пела про морозную степь, про умирающего ямщика. Семенов почувствовал, что по коже у него побежала легкая кусачая дрожь — голос этой красивой цыганки проникал в душу, доставал до сердца, распространялся вместе с кровью по жилам, — он поспешно налил в стопку черемуховой наливки, выпил и не ощутил вкуса напитка, помотал головой, словно освобождаясь от наваждения, наполнил стопку снова, выпил и опять не почувствовал вкуса спиртного.
— Это что же такое делается? — пробормотал он оглушенно, запоздало крякнул.
Унгерн заметил состояние есаула, также наполнил свою стопку:
— Колдунья, а не девка!
Печальная песня сменилась веселой, и в помещении словно светлее и просторней сделалось, воздух стал другим. На крохотную площадку перед эстрадной выскочил один из чиновников, выдернул из кармана платок и, взмахивая им, будто девица, понесся по кругу, топая ногами и радостно гикая. Сделал круг около эстрадки, потом другой и хлопнулся перед певицей на колени.
В Семенове вдруг возникло что-то острое, завистливое, крапивно острекающее, он недовольно помял пальцами горло и произнес осуждающе:
— Вертопрах облезлый! Надо будет Бурмакину, городскому голове, сказать, он ему живо на валенки деревянные каблуки прибьет. Ба-альшими гвоздями. На молоденьких зарится... А? Пень старый!
— Не такой уж он и старый, — вступился за чиновника Унгерн. — Да потом, представьте себе, Григорий Михайлович, радостей-то у него, кроме казенного стола с зеленым сукном, никаких. Дома — сварливая жена, крикливые детишки, теща с опухшими глазами, постоянно попрекающая его в том, что он испортил жизнь ее дочери, вот если бы дочка вышла замуж за сватающегося к ней купца второй гильдии Голозадова, то была бы счастлива, и так далее. Затюкан, задерган, замордован этот чиновник донельзя. Единственная отдушина — раз в месяц сходить в ресторацию, покуражиться перед эстрадной. Не осуждайте его, Григорий Михайлович!
— Таких я не осуждаю, Роман Федорович, таким я головы отрубаю, — сурово произнес Семенов, поднял кулак, обвел его пальцем, рисуя сабельный эфес. — Вжик — и нету кочана!
Он скосил глаза на эстрадку и вдруг столкнулся своим взглядом со взглядом поющей Маши Алмазовой, его словно бы пробило током. Семенов почувствовал, что тело его встряхнулось само по себе, в груди возникла и тут же пропала боль. Он с трудом отвел взгляд.
В дверях кто-то громко затопал, это отвлекло Семенова, он поднес ко рту кулак, удивленно крякнул в него:
— Ничего себе пламень души!
— Какой души? — не понял Унгерн.
— Я разумею — цыганской.
— А-а. — На этот раз до Унгерна дошло, он бросил на Машу быстрый взгляд. — Думаю, в этой женщине не только цыганская кровь присутствует, тут намешано столько всего, что сам черт ногу сломит, наверное, вплоть до негритянской крови, не говоря уж о еврейской и румынской.
— Еврейской? — недоверчиво спросил Семенов.
— Мне кажется...
Семенов поспешно наполнил наливкой стопку барона, затем также поспешно налил себе.
— За то, чтобы не казалось, Роман Федорович! — Залпом, стремительно выпил.
Барон, улыбнувшись тонко, выпил следом, вилкой подцепил лаково поблескивающий брикетик паюсной икры, отправил в рот, разжевал с неким изумлением. Не выдержав, приподнял бровь:
— Вот уж не думал, что селедку можно есть с повидлом, сверху намазывать сливочным маслом, а потом — европейской кисловатой горчицей и жевать все это с большим удовольствием...
— О чем это вы?
— О том, что паюсная икра вполне совместима со сладкой наливкой.
— Такая изысканная вкуснотень, как паюсная икра, Роман Федорович, совместима со всем, даже с соляной кислотой. — Семенов, как всегда, был резок, ловил себя на этом, пробовал остановиться, но это ему удавалось плохо — в следующую минуту он уже забывал, что только что чувствовал себя неловко, и вновь резал «правду-матку» в глаза, не выбирая выражений и не стесняясь собеседника.