— В армии, на фронте был?
Краснорубашечник показал чистые крупные зубы:
— Не был.
— Сейчас идет запись добровольцев в освободительную дальневосточную армию... Пойдешь?
Краснорубашечник ответил не задумываясь, на одном дыхании:
— He-а, господин хороший!
— Отчего так? — Семенов сощурился.
— А мне и без армии хорошо.
— Так и будешь тухнуть здесь, в ресторации, среди бабьих подолов?
Парень неопределенно приподнял плечо, улыбнулся обезоруживающе:
— Пора прейскурантик изучить, господа. Я готов принять у вас заказ.
— Торопыга! — Семенов осуждающе качнул головой, глянул на бесстрастное сухое лицо Унгерна. — Ну что, Роман Федорович, махнем по полной программе? Или как?
— Махнем по полной программе.
— Наливку будем брать или водку?
— Давайте наливку, Григорий Михайлович, здесь бывают очень вкусные наливки — из красницы, лимонника, черемухи и маньчжурской вишни.
— Значит, так, — сказал Семенов, — для начала — пару графинчиков наливки... Вишневая есть? — Уловив легкий наклон головы, Семенов похвалил парня: — Добре! Один графинчик черемуховой выпьем — далее закажем по кругу. На первое что есть посвежее, погорячее, повкуснее?
— Уха стерляжья с налимьей печенью.
— А стерлядь откуда берете? Она ведь тут не водится.
— С Ангары. Оттуда возим.
Есаул так и охнул:
— Эхма! Прямой тракт, что ли, проложили?
Молодец вновь едва приметно наклонил голову.
— Берем стерляжью уху, — решил Семенов, — принеси нам с Романом Федоровичем целый чугунок.
— Будет исполнено.
— На второе что? Из того, от чего сам бы не отказался?
— Молочный поросенок с хреном, кореньями и кашей. Есть индейка в ягодном соусе с черемшой, есть пулярка, есть цыплячьи лопатки, приготовленные по-китайски, со сладким соусом.
— К черту китайский кисель. Давай поросенка! — Есаул перевел взгляд на Унгерна: — А?
— Да, — подтвердил тот.
— На десерт есть южные плоды: корольки, персики, ананас...
— Это — потом.
— Господа забыли закусочки-с. Вы не выбрали закусочки-с. Есть сыр, свежепросоленные огурцы, редиска, прямо с грядки — ее нам зимой корейцы поставляют, выращивают у себя в домах, есть редька.
— К вишневой настойке — редька? — усмехнулся Семенов.
— Начальник городской милиции капитан Степанов очень любит вишневую настойку с редькой, прямо млеет. — Официант не удержался, прыснул по-кошачьи, подставил ко рту кулак.
Унгерн улыбнулся — вспомнил, как он отделал капитана Степанова ножнами шашки. Старался, правда, бить в основном по толстой твердой заднице — это и больно и обидно.
— Этот начальник — извращенец, — резко произнес Семенов, — за такой вкус надо сажать на «мягкую турецкую мебель»...
Официант вопросительно глянул на него.
— Иначе говоря — на кол, — пояснил Семенов. — А нам, любезный, давай что-нибудь посущественнее, для русской души.
— Есть осетровый балык, есть балык севрюжий, свеже-просоленный, есть лососина-двухдневка, во рту тает без всякого масла, есть провесная белорыбица, холодная телятина в желе с ягодами, мелкая дичь с французским салатом.
— Давай эту самую... белорыбицу провесную, — приказал Семенов, — не знаю, что это такое, но, наверное, вкусно, давай мелкую дичь... Только не такую, чтобы она в зубах застревала — покрупнее, А то застрянет птичка в зубах — не вытащишь. Икра есть?
— А как же-ть? И зернистая, и паюсная в пластинах — привезена через Китай и Туркестан с Каспия. Есть красная икра, местная.
— Красной не надо. Этой икры мы уже объелись. Давай паюсную. Ее жевать, как шоколад, можно.
Унгерн не выдержал, усмехнулся — все-таки он был из баронов, а Семенов — из тех дворян, которым дворянскую грамоту жаловали только после определенного числа офицерских звездочек на погонах. Впрочем, Унгерн слышал, что у Семенова то ли бабка, то ли дедка — из чингиситов, царственных кровей... Хотя, если честно, размышлять на эту тему Унгерну не хотелось, он согласно кивнул: если есаул считает, что паюсную икру можно поглощать, как шоколад, дольками, значит, так оно и есть.
— Ну все, — сказал Семенов официанту, тот в ответ весело тряхнул тугими кудрями, и есаул не выдержал, вспомнил строчки из собственного детства: — Катись колбаской по Малой Спасской. И-и, — он задержал официанта, взяв его пальцами за рукав рубахи, — все-таки для полноты чувств принеси нам граммов двести чистой водочки, без всяких примесей. Холодной. Чтобы зубы ломило.
Официант лихо щелкнул каблуками. Семенов не удержался, прищурился:
— Эх, парень, пошел бы ты ко мне в армию, я бы из тебя быстро сделал отличного унтера.
Официант улыбнулся обезоруживающе:
— Не мое это дело, господин хороший. К армии я неспособный.
— Попадешь к толковому воспитателю — сразу станешь способным.
— He-а, не попаду, — вновь обезоруживающе улыбнулся официант, столкнулся глазами с угрюмым взглядом Унгерна и исчез.
— Как вам этот экземпляр, Роман Федорович? — спросил Семенов.
— Отвратительный. Не люблю таких. Я бы его высек плетью... Для начала — тридцать ударов.
Конечно, Унгерн всегда отличался крайностью суждений, но в этот раз был прав: парень ни стыда ни совести не имеет, прячется среди юбок, отсиживается за суповыми тарелками от армии, когда Россия находится в опасности. Не дело это...
Когда Унгерн злился, у него белели, делались бешеными, какими-то бездонными глаза, рот начинал нервно дергаться, четкая речь становилась невнятной. Семенову был известен случай, когда барон стрелялся с пехотным поручиком из-за рядового казака. Поручик ударил казака, и Унгерн этого не стерпел — вызвал обидчика на дуэль. Семенов спросил, не думая, что вопрос этот может быть неуместен:
— А чем закончилась та дуэль с поручиком?
— Ничем, — потеребил пальцами подбородок барон и пояснил: — Нам не дали достреляться.
Народа в ресторане было немного — сидели мукденские купцы; они, шумно сопя, с громкими прихлебываниями тянули из блюдец жидкий чай, в углу тихо шушукались путейский техник и краснощекая девица, влюбленно глядевшая на него, да военный с узенькими серебряными погонами на плечах, проходящий по неведомому ведомству — то ли чиновник, то ли врач, то ли интендант, то ли военный ветеринар, то ли почтовик, — ел, торопливо работая вилкой. Вот и все посетители.
— Мы рано появились здесь, Григорий Михайлович, — сказал Унгерн, неожиданно повеселев, — народ еще подоспеет. Тут, — он оглянулся, — тут такие песни да такие танцы-шманцы почтенная публика демонстрирует, что... — Слов у барона не хватило, и он помотал в воздухе рукой. — А главное, мы всех мазуриков из города вышибли, теперь народ без всякой опаски ходит по увеселительным заведениям.
— Ох, Роман Федорович! — Семенов засмеялся, ему сделалось ни с того ни с сего легко, словно душа его освободилась от некого непосильного груза; он почувствовал, что вернулся в свою кадетскую молодость, когда на улицах Оренбурга они задирали девчонок и получали отпор, катались парами на катке и мечтали о погонах с офицерскими звездочками. Сколько времени прошло с той поры, что и не верится даже — было ли это? — Ох, Роман Федорович!
— Что, Григорий Михайлович? — Унгерн, удивленный голосом Семенова, его тоном, приподнял брови.
— Бедовый вы человек!
— Это почему же?
— Жизнь очень любите.
— Жизнь любят все. Даже мокрицы.
— Говорят, мокрицы не ощущают боли.
— Не верю я в это. Все живое ощущает боль, даже растения — например, крапива, или чертополох, или побеги березы — все, абсолютно все.
Около стола вновь возник официант в красной рубахе. Он оказался малым проворным, успел сгородить не только закуску, но и наполнить все три графина: один имел густой янтарно-черный цвет, в него была налита черемуховая настойка, второй — яркий красный, это была настойка из мелкой маньчжурской вишни, кислой, как кавказская слива ткемали, пунцовой, будто морозное солнце на закате, третья посудина сияла первозданной прозрачностью, была чиста, как горная влага. Семенов не удержался, потер руки и сказал: