Вполне возможно, Семенов тоже стал бы большим человеком у «краснюков», как он потом называл красных, командовал бы войсками, рубил головы белякам и зачитывался творениями великого Ленина. Вот ведь какие фортеля может выкидывать жизнь, какие фиги, иль маслины, засовывать в сладкую гурьевскую кашу вместо изюма.
Однако Семенов, поразмышляв немного, отказался от лестного предложения полковника Муравьева.
– Это не по мне, – сказал он, – я не смогу сидеть в тиши кабинетов. Находясь в Сибири, я принесу вам больше пользы, чем здесь.
Говорил он искренне, и Муравьев поверил, покивал меленько, по-птичьи, и огорченно махнул рукой:
– Ладно!
Он выдал Семенову командировочный мандат, из которого следовало, что есаул Семенов Григорий Михайлович является комиссаром по образованию Добровольческой армии в Иркутском и Приамурском военных округах. На следующий день опять-таки не без помощи всесильного полковника Муравьева в кармане есаула оказалась еще одна бумага, более высокая, подписанная Верховным главнокомандующим: Семенов получал права военного комиссара ни много ни мало – всего Дальнего Востока. Вместе с полосой отчуждения КВЖД – Китайско-Восточной железной дороги[34]. Одновременно его назначили командиром Монголо-Бурятского конного полка, местом формирования которого была станция Березовка, недалеко от Верхнеудинска.
На фронт Семенов больше не вернулся.
Часть вторая
В Сибири Семенов не был три года – ни разу не отлучался с фронта. В Питере, на вокзале, забрался в уютный вагон трансконтинентального экспресса, пахнущий чистотой и душистым хвойным настоем, которым проводник – плечистый дядя с седыми усами – каждые три часа увлажнял ковровую дорожку, – уснул, а проснувшись, увидел за окном вагона такие чистые, такие зеленые, прибранные рощицы, что Петроград, оставшийся уже в прошлом, разом стал мниться ему пыльной заплеванной пепельницей.
Семенов приник к окну и часа два глядел в него не отрываясь, засекая все, что попадалось на глаза, всякую мелочь, на которую раньше мог обратить внимание только под пистолетным дулом, и слушая, как в груди растревоженно колотится сердце – он ехал на Родину, домой.
Редкие письма, которые приходили на фронт, шерстила военная цензура, делала это придирчиво, вымарывая не только то, что нужно было вымарать; письма эти производили странное впечатление неживых, будто были состряпаны неким бездушным деревянным человеком, иногда из них вообще ничего нельзя было понять.
Если в Петрограде было голодно – бабы в магазинах дрались за ржавую селедку, от запаха свежего хлеба люди стонали, на рынках продавали пирожки с собачьим ливером, то здесь, едва поезд подходил к станции, на перрон вываливались лоточники, миллион лоточников – и чего только на этих лотках не было! Что такое голод, в России, в отличие от Питера, не знали. Семенов записал на память на листке бумаги: «Печеная в духовке утка стоит 30 коп., жареный поросенок – 50 коп.». Мало ли, вдруг эти пустячные сведения понадобятся когда-нибудь для большого дела…
На седьмой день Семенов прибыл в Иркутск. Здесь надлежало сделать остановку и отметиться в штабе командующего войсками Иркутского военного округа генерал-майора Самарина. А затем спешно – вот-вот должен был открыться войсковой круг – перемещаться в Читу.
В Иркутске Семенов невольно обратил внимание на помощника командующего полковника Краковецкого – очень ему полковник не понравился: лощеный, с презрительным взглядом серых выпуклых глаз, он всегда словно смотрел сквозь человека, с которым разговаривал.
«На фронт бы тебя, в штыковую атаку на германцев – живо бы золотую пыльцу с рыла растерял», – неприязненно и устало подумал Семенов и постарался выплеснуть полковника из головы – к чему там лишний мусор? Однако сутолока нескольких дней, проведенных в Иркутске, почему-то едва ли не каждый час упрямо подсовывала ему всякие сведения о Краковецком. Эсер, в армии был арестован и лишен офицерского чина, сослан в Сибирь. После отречения государя получил на плечи сразу полковничьи погоны.
– Свежеиспеченный калач! – Узнав об этом, Семенов выругался. Такие «хлебобулочные изделия» не были по душе никому, и прежде всего – солдатам-окопникам. На фронте это изделие продержалось бы недолго – застрелили бы свои.
Пятого августа Семенов выехал в Читу, на заседание войскового круга. Когда в пути поезд неожиданно замедлил ход и есаул увидел, как под колеса вагона тихо подкатывается мелкая, очень чистая, чище хрусталя, волна, он невольно схватился рукою за горло – что-то там возникло такое… Ни продохнуть, ни проглотить. Семенов махнул рукой расстроенно и едва ли не бегом кинулся в вагон-ресторан: горькую соль, натекшую в горло, надо было немедленно смыть чем-нибудь крепким. Свободных столиков не было, лишь за одним столом, у окна, имелось свободное место. Семенов занял его, не спрашивая разрешения у человека, сидящего напротив, – а вдруг на этом месте уже сидит какая-нибудь столичная фифа в юбке с кринолином? Есаулу было на это наплевать. Уже потом, хватив водки и закусив ее тремя ломтями сочного омуля, он виновато посмотрел на соседа.
– Пустое, – махнул тот рукой и спросил сочувственно: – Расстроены чем-то?
– Есть немного… Расстроен.
Сосед все понял и произнес:
– Я тоже, когда не вижу долго Байкала, хожу будто чумной. Места себе не нахожу. Выпейте еще немного.
– Это можно, – смурным, севшим голосом проговорил Семенов, ухватился за пузатый тяжелый графин, налил себе водки, вопросительно глянул на соседа.
– Мне не надо, – сказал тот, – у меня есть, – показал на высокую граненую стопку. Предложил: – Выпейте за священное море, чтобы не укачало…
Те, кто живет на Байкале, никогда не позволят себе назвать его озером – только морем: «Славное море, священный Байкал» – в этом определении сокрыты и робость, и уважение, и гордость, и любовь. Словом, все. Ведь Байкал и кормит и поит здешний люд.
– Когда я был на фронте, Байкал мне снился, – признался Семенов, хотя на фронте во время тревожных снов видятся обычно близкие люди да родной дом, а Семенов во сне Байкал видел. Он видел. И естественно, как и все казаки – родственников: отца, подпоясанного офицерским ремнем, царственную свою бабку, которой побаивался, тихую, кажущуюся забитой мать. Видел табуны лошадей и залитую жидким белесым солнцем монгольскую степь.
Сосед потянулся через столик к Семенову со стопкой. Чокнулись. Выпили. Семенов вновь заел водку омулем, сосед его ограничился долькой свежего душистого огурца с нежной, темной, почти черной кожицей.
– Извините, – запоздало спохватился Семенов. – Я давно не ел омуля, поэтому и накинулся на него, будто с голодухи. На фронте с рыбой вообще было туго. Гранаты тратить на нее – жалко. Если только снаряд какой-нибудь шальной в реку грохнется… Но во время артиллерийских обстрелов было не до рыбы. – Есаул, ощутив, как у него расстроенно задергались усы, прикрыл их ладонью. Предложил: – Давайте еще выпьем.
– Давайте, – готовно отозвался сосед.
Небо расчистилось, из-за белесой мутной облачной гряды, уходящей к далекому горизонту, выплыло солнце – большое, круглое, арбузно-красное, окрасило воду в яркий багрянец, заставило запеть души у всех, кто сидел в ресторане поезда, но тут же все цвета погасли – на солнце словно опустился гигантский черный нож гильотины: сибирский экспресс втянул свое длинное тело в тоннель. К этому времени поспешно подскочивший к столику официант в форменной белой куртке зажег керосиновую лампу.
– Сейчас тоннели пойдут один за другим, – сообщил он, – без собственного света не обойтись.
– Не бойся, милейший, – успокоил его Семенов, – мы темноты не боимся и стопку мимо уха не пронесем. – Почти наугад наполнил свою стопку, поднял ее, обращаясь к соседу: – За наше славное и священное… Вы из здешних?
Сосед церемонно поклонялся Семенову:
– Член Российской Государственной Думы[35] от Забайкальской области Сергей Афанасьевич Таскин.