Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Чуть ли не ежедневно бывал здесь Багрицкий, появились Ильф и Славин, зачастил брат Ильфа, художник Маф — Михаил Арнольдович, за глаза больше известный под именем Миша Рыжий, а впоследствии — в Москве — Лорд-хранитель Дома печати. Зашел как-то задумчивый пролетарий Гехт в кожаной тужурке наборщика, попахивающей свинцом. Бегал сюда Сема Кирсанов, удивлял девушек зычными будетлянскими стихами, голосом слишком громким для подростка. Багрицкий, может быть сам под впечатлением новой своей поэмы «Сказание о Летучем голландце», бросил словцо, и за тремя девушками из «Коллектива художников», статными и длинноногими, закрепилась романтическая кличка — валькирии. Так и пошло.

Как бы отводя душу после импровизированного чтения, вдруг прервав его, Илья Арнольдович так же неожиданно промолвил, повторяя вопрос:

— Так как же там, гей ты, моя Генриетточка?

Надо сказать, что перед самой болезнью Ильфа стало известно о забавном происшествии, случившемся с одной из валькирий, именно Генриетточкой. В этот вечер Илья Арнольдович гулял с нею по известному одесскому бульвару у памятника Пушкину, как вдруг девушка с ужасом почувствовала, что у нее отскочила очень важная пуговица. Разговор шел о новых спектаклях Мейерхольда, но не оставалось ничего другого, как прервать собеседника и извиниться перед ним.

— Да, — важно заметил Илья Арнольдович, — поправьте свой туалет, девушка должна возвращаться домой в аккуратном виде.

Смущенная собеседница скрылась за кустами. Но в этот момент Илья Арнольдович увидел ватагу одесских сорванцов, шумно приближающихся по аллее. Дело происходило поздним вечером, и девушка признавалась потом, какое облегчение почувствовала она, когда навстречу развязной компании твердо шагнул ее спутник и, обмахиваясь широкополой женской шляпой, оставленной на минутку в его руках, встал у куста на страже. Удалая компания прошла дальше.

Больше всего поразило девушку выражение лица Ильи Арнольдовича, человека, в сущности, мало ей знакомого, недосягаемого в ее глазах. Это было выражение непреклонной решимости: опасность встречалась твердо и смело.

— Так вот… Гей ты, моя Генриетточка! — еще раз усмехнулся Ильф.

Его чтение настроило было меня на другой лад, я мало что понял в прочитанном, но тут сразу стало легко и весело. И легко было теперь сказать, что я плохо понял письмо и что, пожалуй, действительно, не стоит отправлять такие письма девушкам. Надо проще…

— Да, надо, бы проще, но проще у меня, вероятно, никогда не получится, — печально проговорил Ильф. — Много слов, а истина не вся… но да будет так!

Он взял со столика конверт с уже написанным на нем адресом, вложил в конверт листки и тихо проговорил:

— Почтальон будет не раньше нового утра по солнечному исчислению. Этот добряк не хочет мне зла. Но вы возьмите и отправьте. Почтовый ящик у нас за воротами. Будем действовать. Довольно размышлять о насморке Робеспьера и о тайнах Теодора Гофмана. Почта теперь ходит плохо, и, бог даст, письмо не дойдет. Что делать, от этого гибли империи, не то, что я… Будущий поэт, совместивший в себе качества Горация и Банделло, такой поэт когда-нибудь расскажет о моей судьбе.

Письмо по адресу дошло, не коснувшись, однако, судьбы Ильфа. Судьба его была не там, куда ушло мудроватое письмо, продиктованное тревожной и зыбкой влюбленностью, — иное стояло за дверью.

Вот и близок конец моего рассказа. Добавлю только, что добродушный каламбур «Гей ты, моя Генриетточка» попал впоследствии в прославленную записную книжку. А главное, как не вспомнить печальное и очень значительное замечание Ильфа о стиле приведенного здесь письма: «Да, надо бы проще, но проще у меня никогда не получится…»

К счастью, Ильф ошибался. Нужно было счастливое соединение для того, чтобы получилось по-другому. И как знать, может быть, уже тогда Ильф жадно ждал друга, которого нашел позже…

3. ПРИЗНАНИЕ

Не скажу с уверенностью, где, в каком доме, было это. Почему-то кажется мне, что чтение было назначено в боковых служебных комнатах театра Вахтангова. В этот вечер, впервые после долгого молчания, Бабель обещал прочесть свои новые рассказы… Здесь мы встретились с Ильфом и вместе стали ждать появления земляка.

Бабель подымался по лестнице, окруженный друзьями. Мы увидели в толпе покатые плечи и лохматую, начинающую седеть голову Багрицкого.

Бабель подымался не торопясь, переводя дух, закидывая голову. Его румяное лицо, как всегда, казалось веселым. С толпой вошел оживленный говор. Но веселость Исаака Эммануиловича была обманчивой. Предстоящее дело, очевидно, заботило его.

Охотников послушать Бабеля собралось много. Начали без запоздания.

Создатель трагических рассказов любил и умел шутить. Помнится, и тут тоже, проверяя готовность слушать его, он начал какой-то шуткой. Потом, сразу став серьезным, поправил очки и, заново наливаясь румянцем, приступил к чтению.

— «Гюи де Мопассан», — сказал Бабель и начал читать.

Бабель читал в знакомой нам манере, не изменяя ей, — неторопливо, внятно, свободно передавая ощущение слова.

Вторым был прочитан рассказ «Улица Данте».

Не замечая, как и другие, легкого шороха внимания, окружающего нас, я вслушивался в звуки чтения, с интересом следил за развитием сюжета — и чувствовал недоумение. Больше того — я был озадачен: то, о чем повествовал Бабель, казалось мне не заслуживающим серьезного рассказа. Особенно озадачил меня рассказ о том, как бедствующий, нищий автор заодно с богатой петроградской дамой переводили «Признание» Мопассана.

Выразительность эротической сцены обожгла воображение, но как и чем это достигалось? Я не оценил ни тонкого заимствования из мопассановской новеллы, ни всего чудно-музыкального строения рассказа Бабеля.

Чтение кончилось. Чувство недоумения не оставляло меня, но вместе с тем не оставило меня и то мне непонятное, что — слово за словом — откладывалось и накапливалось во мне во время чтения. Публика расходилась. Ильф, счастливо блестя улыбкой и крылышками пенсне на глазах, поставленных слегка вкось, вздохнул и сказал застенчиво:

— Хорошо темперированная проза. Действует как музыка, а как просто! Вот вам еще одно свидетельство, что дело не в эпитетах. С этим нужно обращаться экономно и осторожно: два-три хороших эпитета на страницу — не больше, главное — жизнь в слове…

Я промолчал.

Как всегда, в, казалось бы, непоправимо грубых ошибках молодости именно эта молодость служит нам единственным и счастливо-убедительным оправданием. Видимо, и на сей раз молодость еще не умела в негромком услышать важное, в малозаметном увидеть истину. Ильф — он был старше меня лет на пять-шесть — был уже зрелым, его душа уже была в движении…

Прошло, однако, еще пять-шесть лет, — и вот дивное дело: отыскивая и сочетая слова, фразы и строчки, прислушиваясь к их звукам и смыслу, к ритмам пауз, означенных запятой или точкой, я то и дело слышал среди интонаций, идущих из каких-то светлых запасов памяти, музыку речи, и я радостно узнавал знакомые созвучия, верил им и подчинялся.

Вероятно, это справедливо. Вероятно, так и должны говорить друг с другом поэты… Но не довольно ли признаний? «Никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя…»

Т. Лишина

ВЕСЕЛЫЙ, ГОЛЫЙ, ХУДОЙ

Не помню, где мы — дружная компания, состоявшая из трех девушек, только что окончивших школу и пишущих стихи, — познакомились летом 1920 года в Одессе с Ильфом. Скорее всего, это было в «Коллективе поэтов», где до поздней ночи бурно обсуждались стихи, или в кафе поэтов «Пэон четвертый».

Мы еще не знали, что этот «Пэон» означает. Мы это узнали позже, когда вместе с другими принялись распевать не очень складную песенку, сочиненную Багрицким: «Четвертый пэон — это форма стиха, но всякая форма для мяса нужна, а так как стихов у нас масса, то форма нужна им как мясо».

12
{"b":"565171","o":1}