Целиком во власти огромного впечатления, которое произвели на нас сила духа и блеск ума тяжело больного Луначарского, шли мы с Петровым обратно, взволнованно вспоминая подробности этого свидания.
— Нет, Боря, — говорил Евгений Петрович, возбужденно размахивая длинными руками, — я вижу, вы просто не отдаете себе отчета в том, что произошло! Хорошенько подумайте над тем, что мы видели. Слушайте! Мы с вами, два молодых здоровых парня, пришли проведать, то есть приободрить и отвлечь от мрачных мыслей старого, больного, я вам прямо скажу — умирающего человека. И что же случилось? Боря! Не мы на него, а он на нас благотворно подействовал своей бодростью, молодостью духа, оптимизмом, жаждой деятельности… Я вам честно говорю, он вдохнул в меня, да, наверное, и в вас тоже, новые силы, интерес к жизни… Какой человек! Ах, какой человек!
Увлеченные разговором, перебивая друг друга, мы незаметно проделали пешком длиннейший путь от Пасси до гостиницы.
А на другой день с еще неостывшим волнением Петров рассказывал о нашем посещении Луначарского в номере отеля «Ванно» Кольцову, Ильфу и немецкой писательнице-антифашистке Марии Остен. Много и горячо все мы говорили о Луначарском, о его необычайной эрудиции, литературном таланте, выдающемся ораторском даровании. Высказывали опасение, что дни Анатолия Васильевича сочтены, что вряд ли придется ему увидеть Мадрид, куда он должен поехать в качестве полпреда Советского Союза. Говорили о том, как тяжело и горько, что такой незаурядный человек обречен уйти из жизни в расцвете лет, знаний и творческих сил, в разгаре больших литературных замыслов.
Так оно, увы, и произошло. Но никто из нас не знал и не мог знать, что такая же участь суждена была почти всем присутствующим.
Мог ли я думать в тот момент, глядя на своих собеседников, что всех их, молодых, полных энергии и творческих планов талантливых людей, ждет безвременная трагическая гибель?
Евгению Петровичу тогда оставалось жить всего девять лет, Марии Остен — восемь, Михаилу Кольцову — шесть, Ильфу — четыре года.
Зимой 1936 года я провел две недели в подмосковном доме отдыха «Остафьево». Там я встретился с Ильфом. Илья Арнольдович уже был тяжело, неизлечимо болен, но разговоров о своей болезни не любил и не поддерживал, был, как всегда, спокоен, остроумен и ироничен.
В его «Записных книжках» сохранились короткие, отрывочные записи этого периода, и среди них, между прочим, такая:
«Мы возвращаемся назад и видим идущего с прогулки Борю в коротком пальто с воротником из гималайской рыси. Он торопится к себе на второй этаж, рисовать сапоги…»
В этих, не совсем понятных для непосвященного читателя строчках, речь идет обо мне. Дело в том, что я работал тогда в «Остафьеве» над большим сборником карикатур «Фашизм — враг народов» и поставил себе, ввиду напряженных издательских сроков, ежедневный «урок» — не менее пяти рисунков. А так как почти в каждой карикатуре антифашистского альбома неизбежно фигурировали штурмовики или эсэсовцы в соответствующем обмундировании, то на протяжении рабочего дня мне приходилось рисовать не менее десяти-пятнадцати пар сапог.
Ильф был в курсе дела и каждое утро за завтраком не забывал вежливо спросить:
— Сколько пар сапог выдано вчера на-гора?
После «Остафьева» мне только один раз довелось увидеть Ильфа — на перроне Белорусского вокзала, когда газетчики и писатели пришли встречать приехавшего из Испании специального корреспондента «Правды» Кольцова.
А буквально через несколько дней брат и я пришли в Дом писателя отдать Илье Арнольдовичу последний долг…
Евгения Петрова в последующие годы я встречал довольно редко. В 1940 году он стал редактором журнала, в котором впервые был напечатан «Рассказ о гусаре-схимнике». За два года до этого был репрессирован и погиб Кольцов, и когда я разговаривал с Петровым, в его добрых глазах я читал глубокое, молчаливое сочувствие.
Последний раз я видел Женю незадолго до его гибели. Мы столкнулись в коридоре гостиницы «Москва», которая в первые годы Великой Отечественной войны перестала быть гостиницей в обычном понимании этого слова и превратилась в огромное общежитие, где месяцами жили писатели, журналисты, художники, общественные деятели, оставившие свои опустевшие, нетопленные квартиры. На одном этаже с Петровым жил и я. Евгений Петрович зазвал меня к себе в номер. Здесь он извинился, лег на диван и прикрылся пледом.
— Что с вами, Женя? — спросил я. — Вы нездоровы?
— Ломит немного, — неохотно ответил он. — А послезавтра вылетать в Севастополь.
— Севастополь… Севастополь… А помните, Женя, голубой крейсер, старпома…
— Всем с левого борта! — засмеялся Петров. Через полчаса я встал и начал прощаться.
— Ну, Женя, — сказал я, — счастливо! И мы обменялись крепким рукопожатием.
Илья Эренбург
ИЗ КНИГИ[4]
С И. А. Ильфом и Е. П. Петровым я познакомился в Москве в 1932 году, но подружился с ними год спустя, когда они приехали в Париж. В те времена заграничные поездки наших писателей изобиловали непредвиденными приключениями. До Италии Ильф и Петров добрались на советском военном корабле, собирались на нем же вернуться, но вместо этого поехали в Вену, надеясь получить там гонорар за перевод «Двенадцати стульев». С трудом они вырвали у переводчика немного денег и отправились в Париж.
У меня была знакомая дама, по происхождению русская, работавшая в эфемерной кинофирме, женщина очень добрая; я ее убедил, что никто не может написать лучший сценарий кинокомедии, нежели Ильф и Петров, и они получили аванс.
Разумеется, я их тотчас посвятил в историю угольщика и булочника, выигравших в лотерее. Они каждый день спрашивали: «Ну, что нового в газетах о наших миллионерах?» И когда дошло дело до сценария, Петров сказал: «Начало есть — бедный человек выигрывает пять миллионов»…
Они сидели в гостинице и прилежно писали, а вечером приходили в «Куполь». Там мы придумывали различные комические ситуации; кроме двух авторов сценария в поисках, «гагов» участвовали Савич, художник Альтман, Польский архитектор Сеньор и я.
Кинодрама погорела: как Ильф и Петров ни старались, сценарий не свидетельствовал об отменном знании французской жизни. Но цель была достигнута: они пожили в Париже. Да и я на этом выиграл; узнал двух чудесных людей.
В воспоминаниях сливаются два имени: был «Ильфпетров». А они не походили друг на друга. Илья Арнольдович был застенчивым, молчаливым, шутил редко, но зло, и как многие писатели, смешившие миллионы людей — от Гоголя до Зощенко, — был скорее печальным. В Париже он разыскал своего брата, художника, давно уехавшего из Одессы, тот старался посвятить Ильфа в странности современного искусства, Ильфу нравились душевный беспорядок, разор. А Петров любил уют; он легко сходился с разными людьми; на собраниях выступал и за себя и за Ильфа; мог часами смешить людей и сам при этом смеялся. Это был на редкость добрый человек; ему хотелось, чтобы люди жили лучше, он подмечал все, что может облегчить или украсить их жизнь. Он был, кажется, самым оптимистическим человеком из всех, кого я в жизни встретил: ему очень хотелось чтобы все было лучше, чем на самом деле. Он говорил об одном заведомом подлеце: «Да, может, это и не так? Мало ли что рассказывают…» За полгода до того, как гитлеровцы напали на нас, Петрова послали в Германию. Вернувшись, он говорил: «Немцам осточертела война»…
Нет, Ильф и Петров не были сиамскими близнецами, но они писали вместе, вместе бродили по свету, жили душа в душу, они как бы дополняли один другого — едкая Сатира Ильфа была хорошей приправой к юмору Петрова.
Ильф, несмотря на то что он предпочтительно молчал, как-то заслонял Петрова, и Евгения Петровича я узнал по-настоящему много позднее — во время войны.
Я думаю о судьбе советских сатириков — Зощенко, Кольцова, Эрдмана. Ильфу и Петрову неизменно везло. Читатели их полюбили сразу после первого романа. Врагов у них было мало. Да и «прорабатывали» их редко. Они побывали за границей, изъездили Америку, написали о своей поездке веселую и вместе с тем умную книгу, — умели видеть. Об Америке они писали в 1936 году, и это тоже было удачей: те нравы, которые мы именуем «культом личности», мало благоприятствовали сатире.