Бабушка вдруг перестала плакать. Смотрит на Еву, и глаза у бабушки странные.
— Никто не догонит и никто не вернет, — сказала бабушка и притихла.
Ева тоже притихла. Она слышит, как за спиной глухо звенит и грохочет город.
— Я знала, что ты приедешь, — снова говорит бабушка. — Приедешь и останешься жить со мной. Мы с Феклушей уже приготовили тебе постельку.
Ева во все глаза смотрит на бабушку.
— Я получила телеграмму: твой папа… твоего папу…
— Что? — еле слышно спрашивает Ева.
— Пришло ему возмездие… Убили его…
ПОВЕСТЬ О ФОНАРЕ
I
Вниз к реке ведет Гражданская улица.
Неровная улица: одна сторона высокая, буграми, другая — низкая. Бугры заросли травой, и на низкой стороне песок. И журчит в канаве вода.
Утром высоко по зеленым буграм шагает Пилсудский.
У него искусственная нога. За спиной на ремне большой ящик.
Лицо обветренное и морщинистое.
Тяжело поднимается его искусственная нога. И все норовит ступить куда-то в сторону, все в сторону. Но Пилсудский упирается крепко палкой в землю. Шагает быстро. И таращит выпуклые черные глаза.
По дороге встречаются ему мальчишки. Бегут с сумками в школу. Мальчишки кричат:
— Здорово, Поликарп Николаич!
И Пилсудский им кланяется.
На углу, где Главный проспект пересекает Гражданскую, Пилсудский сворачивает. И дальше он уже шагает по ровному Главному проспекту.
Впереди над крутыми крышами домов выдаются густые деревья сада. А над всем городом поднимается собор старинный, с куполами синими. И новая белая каланча.
Необыкновенная каланча: в ней окна прорезаны узкие, длинные, одно над другим, одно над другим.
Крыша плоская, а над ней иглой в небо шпиль.
Пилсудский торгует в будке за церковным садом. Семь лет уже торгует — с двадцать третьего года.
На полках у него — волчки, куклы, папиросы, конверты, душистое мыло. Мазь для обуви, перец. Нюхательный табак и зубной порошок.
В бочонке клюквенный квас. На тарелке конфеты — по пятаку и по гривеннику.
Пилсудский целый день сидит в будке.
Когда каланча перед ним начинает светиться в темноте узкими окнами, он запирает будку и, взвалив ящик на спину, шагает домой.
На углу около почты фонарь. А другой фонарь далеко — около банка.
В фонарях маленькие, как мышиный глаз, огоньки. Так их и зовут: «мышиные глаза». И больше нет фонарей в городе.
Только в окошках тусклый свет. Окошки-то и освещают дорогу Пилсудскому. Его нога скрипит, палка, постукивая, обшаривает камни тротуара.
Это на Главном проспекте. А на Гражданской улице даже и окошки не светятся. Там дома отгородились от улицы густыми деревьями, высокими заборами. Ничего нельзя разглядеть. И никто не проходит по Гражданской вечером.
Один Пилсудский пробирается по буграм. Вздыхает, бормочет что-то и подвигается вперед шаг за шагом, сгорбившись. Точно больше становится ящик за день и всей своей тяжестью давит на спину.
Нога скрипит с каким-то треском, точно разламывается, и ступает куда-то в сторону.
Дом Пилсудского в самом конце Гражданской, где бугры поднимаются стеной над крутым спуском к реке. Как только доберется Пилсудский до своей калитки, прямо на землю сбрасывает ящик. И переводит дух.
Каждый вечер шагает так Поликарп Николаич Пилсудский.
Летом, еще ничего, а осенью труднее и глуше дорога. Земля, голые деревья, деревянные крыши домов — все чернеет от дождей. И будто еще гуще делается темнота.
Камни тротуара на Главном проспекте мокрые, скользкие, а на Гражданской между буграми широко разливают ся лужи. Расползается Гражданская улица. А темень по вечерам — хоть глаз выколи.
И вдруг в самый темный, в самый ненастный вечер за линией железной дороги и на Заречной стороне вспыхнули светлые точки. Новые электрические фонари зажглись.
И на Гражданской улице тоже засиял фонарь. На высоком бугре, большой, яркий, круглый, как шар.
Фонарь залил светом дорожку Пилсудского до самого спуска к реке. И вокруг все ожило. Залоснились черные, вязкие колеи на проезжей дороге. Заблестела в канаве вода. А на деревья, крыши домов и заборы легла светлая тень.
Пилсудский шагает, упираясь крепко палкой в землю и откинув голову. В тишине нога его равномерно поскрипывает и ударяет твердой пяткой.
У своей калитки он останавливается и весело таращит на фонарь рачьи, выпуклые глаза.
— Кажется, посветлее стало у нас на улице, — говорят гражданские жители. — Можно, по крайней мере, выйти и не бояться, что выколешь глаз.
На низкой стороне Гражданской улицы, в андреевском доме, живет Карасева, слесариха.
Гражданские ее побаиваются, обходятся с ней осторожно. Чуть что не по ней, она кричит, криком кричит. Хоть надорвись, а ее не перекричишь. И вот недавно все слышали, как она у себя во дворе кричала, что теперь, при электричестве, она заставит каждого таскать свои помои до помойки, а не выхлестывать у крыльца, за ворота, куда попало. Это в темноте можно было улицы гадить, а теперь нельзя.
Напротив, в домике с большими окнами, живет подслеповатый бухгалтер.
Он часто протирает оконные стекла, чтобы они у него всегда были чистые. В палисаднике сажает цветы. На бухгалтера вся Гражданская злится. Зачем так часто протирает окна? Видно, бухгалтерам делать нечего. И зачем сажает цветы? Сажал бы картошку!
Подслеповатый бухгалтер говорит, что в городе скоро еще светлее станет. На каждом углу будут поставлены фонари. И в домах, и в коровниках, и в свинарниках — везде проведут электричество. И всюду будет чистота.
А родственница огородницы Мироновой, Горчица, говорит, что при керосине сидеть как-то уютнее, чем при электричестве. До революции хоть и без электрификации, а жилось не так, как теперь. Какие кренделюшки, какие блины пекли! Теперь уж не спекут таких пышных блинов, как при прежнем режиме. Нет…
— Теперь, — говорит Горчица, — все так измучены, что совсем не стало в городе толстых людей. Только и слышишь: одна старуха померла да другая старуха померла. Это сердца разрываются! Не выдерживают теперешней жизни!
Днем на Гражданской улице тишина.
Гуляют козы по буграм, пощипывают последнюю желтую траву.
Телега с трудом ворочает колесами в густой грязи. И тащится по дороге так медленно, что возчика клонит в сон.
Плетутся старухи из церкви, подпираясь кто зонтиком, кто палочкой.
Хозяйки с корзинами медленным шагом возвращаются с базара.
И вдруг на буграх — смех, свист, голоса. Это мальчишки из школы бегут. Впереди большими прыжками — Миронов. Он и ростом выше, и в плечах шире других. Шапка с ушами сдвинута назад. Нараспашку короткое пальтишко.
«Жар-жакет» прозвали его пальтишко ребята, потому что оно у него всегда так распахнуто, точно ему жарко.
Толстый Соколов, путаясь в широких штанах, пыхтит, а старается от Миронова не отстать. И все в лицо ему заглядывает.
За ним и остальные — ватагой. Толкаются, руками машут и так орут, что их на другом конце Гражданской слышно.
Сзади всех Киссель. Маленький, худенький. На ногах у него тяжелые, не свои, калоши. Высокая мохнатая шапка съезжает на глаза.
Он все время останавливается и стреляет из рогатки во что попало. В провод, возчику в спину, в пробегающую через дорогу собаку. Пальнет — и, шлепая калошами, бежит догонять товарищей.
Никто из ребят на Кисселя даже не оглядывается. Все равно он зря стреляет, ни во что не попадает. А вот уж когда Миронов выдернет свою рогатку из кармана жар-жакета, все останавливаются и смотрят.
Миронов ловко натягивает резину. Камень летит у него, как пуля. Без промаха бьет.
В провод ударит — на всю улицу гудит гул. В собаку пальнет — с визгом шарахнется в подворотню собака. А если в сонного извозчика попадет, — тогда уж беги, не оглядывайся! Соскочит возчик с телеги и полоснет кнутом первого, кто подвернется…