А ребята не знают об этом, не прониклись его радостью и предают.
И понятна Димке эта Петькина отчаянность.
Что-то приходит к Димке и пугает его мгновенным холодом. Яростное торжество заворочалось в нем.
Ничего не пропало. Они не могут, а он, Димка, возьмет и сможет.
«У вас поджилки трясутся», — вспоминается ему насмешка Журавлева.
А он сможет! И Димка для себя уже все решил.
Когда подтягивались на веревке к Воронку, Димкин живот поднимался к груди, и все внутри было каким-то легким.
Стали снимать узду, и Димка неожиданно для себя сказал?
— Погоди… Я сяду.
Он стоял от коня вполшага. Руки независимо от него перебирали замусоленный ремень повода, осторожно тянулись к холке. Вздутые вены пульсировали на шее коня. Димка говорил шепотом, боясь отвлечься:
— Как за гриву поймаюсь, подсаживай. За ногу…
И Димка не помнит, что с ним было. Его подбивала спина Воронка, вертелась. Он падал лицом на гриву. Жесткая метелка гривы хлестала по щекам. Ноги уползали по крупу. Мгновенно он оказывался на шее и почему-то на своих руках, уцепившихся за гриву. Спина трепала его, как вихляющийся мешок. «Вот и все… И все… Это бывает так… Так, — мелькало в просветах сознания, — падают…»
Руки, нога его еще за что-то цеплялись… Ополоумевший конь заваливался набок и вдруг, осознав, что кроме возможности биться, он умеет бегать, вымахнул на простор.
Димку хлестнул тугой ветер. «Треплет, треплет, треплет. Когда же кончится?.. Когда же?..» Спина коня несла ровно. В безразличии к тому, что будет с ним, Димка расслабился и, не понимая, почему так податлив конь, стал натягивать повод. Бег коня все слабее и слабее. Он уже тяжело дышал. И вскоре пошел шагом. Димка повернул его и поторопил коленками.
Далеко, у кромки воды, маленькой грудкой стояли ребята. Они ждали. Димка подъехал к ним шагом, слез. Конь смиренно, по инерции, проследовал сзади.
У Димки взяли повод. Его окружили, ему кричали:
— Как ты? Мы думали, у тебя голова отвалится. А ты ничего, усидел.
— Крепкий!
А Димка знал, что он не крепкий. Он помнил то мгновенное чувство страха и обреченности, в котором пребывал в короткие минуты просветления. Он слушал восторженный говор и не отвечал на него: радовался тому первому порыву в себе, который толкнул его подумать, что он сможет. И сразу вспомнил, как нехорошо лежал Петька и как его перекручивало. Он посмотрел на него. Журавлев все так же сидел на земле, и Димке показалось, что ему еще и сейчас больно. Штанины у Журавлева были короткие, и над ботинками ноги исцарапаны сухими будыльями. «Он, наверно, на свою боль никому никогда не жалуется…»
Журавлев повернул голову над коленками и из-подо лба рассматривал Димку.
Димка догадался, что Журавлев все о нем знает.
…Так и запомнился этот вечер Димке. Белая пена на боках коня, Петька, ребята рядом с ним и счастливое чувство победы. Легкое и неповторимое. И всю жизнь ему мерить себя этой мерой, подниматься до Журавлева.
Над деревней стоял запах хлеба. У пекарни погрузили на тележку горячие булки и повезли в кладовую. Запах перемещался за тележкой.
Женщины ждали у предамбарника. Выдавали первый хлеб нового урожая.
Кладовщица разрезала буханки, и горячий пар забивал дыхание. От запаха кружилась голова.
Женщины прижимали горячие краюшки, шли домой, чувствуя тепло на груди. Их лица были озарены этим теплом и задумчивы. Шурка Юргин тоже получил хлеб. Только отошел от амбара — отломил корочку, а пышный мякиш отщипнул сестренке Нюсе.
Она была в длинном платье без пояса и босая. Пока ела хлеб — отставала от Шурки, а закончив, быстро догоняла брата.
— Ты больше так не гляди, — говорил Шурка. — Про другое думай. Смотри, сколько осталось.
А Журавлев шел домой и свою пайку даже не тронул. Гордый.
До самой темноты расписывались колхозницы в ведомости и несли домой хлеб. И из трубы пекарни, как только исчезал дым, ложился запах подожженного помела и хлеба.
А поздно вечером уборщица тетка Ульяна вызывала женщин в контору. Председатель, с потными волосами, прилипшими ко лбу, сидел за столом.
Иван Андроныч топтался в конторе, прокашливался, встревал в председательский разговор и уходил.
На колхозном дворе были запряжены подводы. Иван Андроныч обходил их, распутывал вожжи, перетягивал супонь, плохо завязанную женщинами.
Молодой Воронок заступил задней ногой за постромку. Это его беспокоило, и он бился в бричке, тревожа смирную кобылу. На колхозном дворе у амбаров было сумеречно, брички темны, кони сливались с темнотой, смутно мерцали их глаза.
Иван Андроныч все не мог подступиться к натянутой постромке: того и гляди, меринок задом вскинет.
— Дядь Вань, — услышал он чей-то голос, — вы его погладьте. Он привыкнет и ногу сам даст. Он понимает…
Не успел Иван Андроныч сообразить, как Петька Журавлев сел на коленки у задних ног Воронка.
— Ногу, Воронок! Ногу!
Конь чувствовал слабые рывки ладоней и тяжело стоял. Потом рывком согнул ногу, вырвал из рук, переставил, с тщетной попыткой высвободиться. Постромка была натянута высоко и еще больше сдавила колено.
— Ногу, ногу! Кому говорят? — требовал Петька и сдавливал Воронку щиколотку.
Воронок расслабил ногу, приподнял и на Петькину ладонь даже не опирался, ждал, когда веревку перенесут через копыто.
Освобожденный, Воронок опустил ногу, оперся на нее, подбирая удобную опору.
— Но, затоптался! — уже отчужденно обругал его Петька, забыв, что только что зависел от его норова.
— Ты давай-ка, — строго сказал Иван Андроныч, осторожно наблюдавший эту сцену, — Давай-ка остерегайся с ним. Прыткий какой.
Покашлял, полез за кисетом:
— Это хорошо, что ты коня не боишься. А береженого бог бережет. Бойкий, сам налетит. Не погнал сегодня?
Иван Андроныч давно узнал Журавлева.
— Запрягли почти всех.
— Ну, ты домой иди. Мать поторопи.
— Она знает.
— Пусть поспешит.
Иван Андроныч пошел в контору. В конторе женщины поодиночке подходили к столу, садились напротив председателя на скамейку. Остальные замолкали.
— Агафья Семеновна, собирайся на ночь. Хлеб сдавать везем. И тебе поехать придется.
— Дак куды мы денемся. Бабы — главные грузчики теперь…
— С кем ребятишек-то оставишь?
— Одни побудут. Уже привыкли.
— Тогда к двенадцати подходи. Мешки еще надо насыпать.
С другой колхозницей Нарымский иначе беседовал:
— А ты, Нюсь. Что так-то… в одной кофтенке? Потеплее оденься.
— Я, председатель, никогда не мерзну… Ты-то с нами поедешь? Нет?.. А на какой подводе?
Женщины все сразу начинают смеяться. Забытым светом оживают лица, будто смех их сквозь черствую корку пробился. И лицам их больно и страшно. Женщины своего смеха пугаются. А что смешного?
Но Журавлев догадывается о тайном смысле их смеха, и ему хочется его слушать и затаиться за печкой в темноте. У ног женщин Петьки не видно.
Когда все уходят из конторы, с председателем остается Иван Андроныч.
— Сколько подвод-то набралось? — спрашивает председатель.
— Пятнадцать.
— Тебе тоже с ними надо… С конями одни женщины не справятся. Последи.
— Поеду, — говорит Иван Андроныч. — Комбайн сегодня хорошо шел. Надо отправлять. Центнеров сто пятьдесят к утру сдадим. «Новый строй» уже пятьсот сдал. Вчера его обоз видел. Сводку-то в газете читал? Не погладят нас по головке. Завтра уполномоченные нагрянут. И спросят: первый бункер себе смололи…
Иван Андроныч соскакивает со скамейки, суетится вокруг стола.
— Рысковый ты! — восхищенно поднимается его голос. Он воодушевляется от безрассудства чужой силы, чувствует себя независимым и мужественным, И видно, что он умеет оценить чужую смелость и восхищаться ею.
Но в короткое время никнет, снедаемый сомнением, и старается показать деловитость:
— А все ж ты без опыту…
Видя безразличие председателя, переключает себя: