Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тревожно шумит береза. Низко плывет тяжелое небо над ней. И Димке тревожно… Неужели он хуже Журавлева? А может, нет?

Может, просто Журавлев ни о чем не умеет так думать, как он, представить, как все получится, и поэтому ему легче?

Но эти мысли не утешают, и сознание неблагополучия омрачает Димку.

А как же люди на самолетах летают? Какие же они, эти люди?

Бригадиру Ивану Андронычу шестьдесят лет, а он все еще хвастается своей силой. Увидит, что какая-нибудь женщина навильник сена не поднимет, возмутится:

— Эх, неловка.

Мужики до войны звали его «Иваном Муромцем» за норовистую похвальбу.

Когда Иван Муромец ругается с бабами, кричит:

— Пигалица! Свиристелка! Посмотри… Ты посмотри! У меня грудь! А рука! А у тебя гузка с кулачок!

Хвалится, а сам на бричку уже залезть не может. Животом на перекладину навалится, а ноги перекинуть — сил не хватает.

Бабы смеются, ждут, а потом уцепятся руками за его плечи и помогут к себе на бричку перевалиться. Пока он умащивается, молчат, грустными становятся.

Колхозницы его не очень слушаются, а председатель перед ним как виноватый молчит.

Вот и сейчас счетовод за столом председателю бумажки готовит. Левой руки у него нет, и он никак в присутствии председателя на бумажках свою подпись поставить не может. Пером водит, бумажка за пером по столу елозит. Председатель ее пальцами прихватывает, ждет и морщится.

И Иван Андроныч смотрит, на стол наклонился, свой веревочный истрепанный и грязный бич на председательскую раскрытую папку положил и с нетерпением досадует, что его еще не дослушали, а пустяками занимаются.

Председатель собирает подписанные бумаги, замечает на папке бич, бережно откладывает его в сторону. Иван Андроныч спохватывается, сгребает его и вместе с ним опять наваливается кулаком на бумаги.

— Пойми ты в нашем деле, — упорно настаивает Иван Андроныч и заставляет себя выслушать. Нарымский смотрит внимательно. — Пойми в нашем деле. Какой раз я тебе об этом. Промедлим…

Нарымский снова слушает бригадира как виноватый.

— Молодняку-то хватит гулять. Подошел… На четвертом году его всегда в хомут ставим. Объезжать надо. К сенокосу… На старых конях сеноуборку не вытянем.

Заметил, что поставил председателя в тупик, решил, что можно дать ему немного одуматься, пожалеть.

— Завтра я и начну. Табун завтра выгонять не буду. А ты кузнеца Максима сними с работы — ловить поможет. Их ведь и держать надо, а он еще в силе, Артамонову пристегнем. Да я. Неделю на это надо.

Умолк.

— Давай-ка подумаем, еще кого? Это дело для нас сщас первостепенное.

Иван Андроныч смотал вожжи, на конце петлю сделал, другой конец в нее просунул, готовое лассо на руку повесил.

Кузнец Максим наблюдал за ним, стоял рядом. Табун молодняка, оставленный утром, косяком метнулся в дальний угол загона, когда Иван Андроныч зашел в полуоткрытые ворота. Его пугнул обратно Петька Журавлев. Разматывающееся кольцо новых вожжей метнулось навстречу.

Молодой беснующийся конь все хотел свалиться в сторону, но глухая петля сдавливала его шею.

Короткими вожжами держали его Максим и Артамониха, а председатель, когда скользили у них ноги, тоже схватывался за оставленный конец.

— Ты сдержись, сдержись, парень, — отстранял его Иван Андроныч. — Не горячись.

Бригадир перебрал руками остаток вожжей, схватил голову коня уздой. И захлестнул металлическую барашку на зубах. Конь ошарашенно грыз цепку. Артамониха, как ребенка, успокаивала норовистого коня.

— Ну, ну, ну… Ну, ну, ну, — просительно причитала она.

— Поостерегайся, Андроныч, — наставлял Максим. — Дикий он. Какие мы теперь держаки.

— Сколько я их объездил… Как прихвачу, присмиреет… — Иван Андроныч этими словами себя взбодрил. Подтянулся на поводе к коню, за гриву рукой поймался, в ладони перебрал.

Конь не трогался, только внутри у него все ходило и что-то металось под кожей.

Петька Журавлев слез с телеги. Он отмечал уверенную цепкость старика и видел, что бригадир не просит, как женщины, а требует от коня понимания, договаривается с ним и умело усмиряет, и это вызывало у Петьки благоговение.

Иван Андроныч, не предупредив, не насторожив остальных, мгновенно прыгнул на спину коня животом и завис.

Коня обожгло, и он стал поддавать задом: раз, раз…

Иван Андроныч отскакивал от крутой спины коня, как от резины.

Раз, раз…

На третий раз он был сброшен на землю. Конь дал свечку, увлекая всех за собой через оглобли. Обжигая руки, держали веревку.

Иван Андроныч вскочил, ругнулся. Хотел опять к коню приблизиться, но тот ошалело мотался из стороны в сторону на леске, волок всех и к себе не подпускал.

Иван Андроныч сокрушенно винился:

— Ляд меня возьми. Грузноват стал. Ладно, не убил, дьявол.

Его сапоги и штаны были в земле, На небритых щеках пыль.

— Не егозись, — рассудительно сбивал Ивана Андроныча Максим. Он уже тоже старый был; с непривычки руки нарвал вожжами — молоток и то помягче. — В хомут его надо. В оглоблях наездить.

Конь боялся хомута, его растопыренных гужей, не давал голову.

И когда Иван Андроныч надвинул хомут на глаза, конь упал на колени, подмял Ивана Андроныча.

Председатель кинулся к нему, конь вскочил и убежал с хомутом к загону.

У председателя билась рука.

Артамониха усадила его на оглоблю.

— Опять не утерпел. Опять…

Боясь смотреть на его вспученную воронку на голове, бережно придерживала его руку. Сидели без движения. Иван Андроныч причитал самому себе:

— Вот беда, так беда… Как из положения теперь будем выходить? Никакой такой напасти не было. К бабам не обратишься…

Он сидел, согнувшись широкой спиной, и не мог взглянуть на столпившихся вокруг мальчишек.

Они стояли молча поодаль.

Летней ночью Иван Андроныч увидел в переулке лошадей, обругал Артамониху:

— Опять не всех собрала.

Пошел к избе Поздняковых. Нашел во дворе хозяйку. Она ждала, когда картошка в чугуне сварится. Между сложенными на земле кирпичами догорали головешки. Когда проходил мимо брички, распряженной у ворот, беззлобно чертыхнулся: «Хомуты не занесла. А как ночью дождь…»

Чтобы не напугать женщину в темноте неожиданным появлением, от ворот окликнул:

— Хозяйка спит, нет?

Позднякова оглянулась.

— Ты что, работница, лошадей-то на ночь на дороге бросила, в табун не свела? Не сама — парнишку бы попросила. У лошадей бока к утру западут. Так они у тебя бороны до обеда не потянут. Я Артамонову ругаю. А она их по деревне за ночь не соберет… Ее тоже надо понять: со слезами живет, и права, что обижается. Давай-ка, думай…

Ушел. Не стал ждать оправданий.

Утром посоветовался с председателем.

— Давай поставим конюшить парнишку.

— Какого?

— Я тебе сказывал… Авдотьи Журавлевой малого. Справится. Что ему на коне… Проскочил верхом, собрал табун и на луга. Что ж, что ночью? Сейчас одна заря не ляжет, другая занимается — стемнеть не успеет.

— Избоится ночью… Нельзя такое узаконить. Безответственно это. Не гуманно… Как что случится с ним, кто нам простит, взрослым?

— Мягкотелый ты, председатель. Дальше своей жалости загляни. Что за ней? Коней заморим — чем убираться будем? И хлеб не с тебя одного, а со всех нас спросят. Пошлю я малого — в этом выход.

— С Артамоновой еще поговори.

— Сам говори. Меня на ее порог ноги не поднимают. Посмотри, она малую девчонку на ночь одну оставляет. Вот где гуманность…

А вечером председатель сам ходил к Журавлевым, с Петькой разговаривал. И Петька погнал колхозных лошадей пасти в ночное.

Деревня словно ожила, как при хорошем дожде. Угнетала сушь, давило пыльное небо — и разрешилось дождем. Можно и передохнуть, и отдаться дождю, и поверить в его добро, и понять, что еще все будет хорошо.

Так и восприняла Журавлева деревня, топот его коня.

64
{"b":"562491","o":1}