Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я выпил и не мог произнести слова. Что-то перехватило во мне, и я не мог выдохнуть.

— Что-то… — тихо произнес я, боясь своих слов, — они больно проходили, царапая горло. — Как огонь… Пожалуй, крепче московской. Градусов пятьдесят.

— Горит…

— Ну? — усомнился я. — Может, и не горит…

— Горит… Не веришь? Хочешь посмотреть?

— Хочу.

— Дай-ка посудинку.

Он поднялся, достал из шкафа алюминиевую ложку, плеснул в нее из графина.

Когда поднес к ложке зажженную спичку — я ничего не увидел.

— Нет. Это же не спирт. Градусов маловато.

— Горит.

И я заметил голубенькую синеву. Она будто оторвалась от ложки, прозрачно колыхалась нежным, еле видимым пламенем.

Я почувствовал, что моя голова полнится горячим хмелем, и спешно начал искать на столе вилку.

— Сжег все.

— Пройдет… Голова не болит от нее. Закусывай лучше и привыкай. — Он помолчал. — Ничего сейчас живем. Хлеб получили.

— Есть из чего накапывать?

— Хватит… Ерохина помнишь? Веню? Сорок пять центнеров получил… На комбайне в этом году косил. Хитрый мужик стал. Все молчит. На собрании никогда не поднимется, не выступит. Похихикивает только. А на машинах работает, как зверь. Мы свои комбайны, когда в деревню пригоняем — на колхозный двор ставим, а он у своих ворот. И лазит на нем, и копается — ночами под ним спит. Но уборочную гнал без поломки. Мотоцикл себе купил с люлькой. Сейчас ведь в деревне мотоцикл легче достать, по сельскохозяйственной разнарядке. У вас там, говорят, очереди на них большие? Я себе тоже «козлика» взял. Вон в кладовую поставил. Только три раза на нем за лето прокатился, а то некогда. Стоит — Петьку дожидается. — Он еще налил, поискал мои глаза, сказал: — Нескромный вопрос, Как в городе художники получают? Говорят, что писателям, артистам, ну и художникам туда же, помногу платят. Вот ты там сколько имел?

Я смешался… Сказать, что у меня в городе не было квартиры, что летом мне не на что было купить порядочных ботинок, — он не поверит.

— Сложно это… ответить так, сразу.

— Ну, в среднем? Приблизительно?..

— Рублей триста, — сказал я, вспомнив заработки ребят из художественного фонда.

— Во… Петька, слышишь! — наставительно окликнул он сына. — А он, дурак, учиться не хочет. Только к тракторам липнет. Будет всю жизнь, как я, в мазуте возиться.

Он помолчал…

— А вообще-то я думал, что больше. У нас здесь художник жил — ковры рисовал. На клеенке. За день сядет и нарисует, И пятнадцать рублей сдерет. За день!.. Но чисто работал, мы у него покупали. Баба сейчас в магазине какой-то персидский взяла, теперь заменила, а то бы я тебе показал… Разговорились мы, а она выдыхается…

Он тяжело взял мой стакан, стронул чуть с места просто так, наполнил.

— Что-то ты притих?.. Ничего, сейчас еще добавлю.

Вышел с графином в другую комнату.

«Здесь я родился», — почему-то думал я. Мысли тяжелели.

Странная и непонятная метаморфоза происходит с человеческой психологией. Люди со всеядной, неутолимой потребностью покупают машины, телевизоры, мотоциклы. Покупают, пользуются и… это не становится для них подарком.

А было… Я помню это точным детским ощущением, было до войны. Выдался урожайный год — колхозники получили на трудодень по восемь килограммов пшеницы. Я не понимал тогда, что это значит, я только знал, что все молодые мужчины деревни выехали однажды в город и привезли по «хлебзакупу» велосипеды и гармони.

Почему-то «хлебзакуп» ассоциируется сейчас у меня с яркой осенью.

Мужчины в легких рубашках по всем улицам деревни учились кататься. Гоняли велосипеды без руля, становились ногами на сиденье. На травянистой поляне у конторы демонстрировали свое уменье. Это был пункт сбора негласных деревенских арбитров.

Я помню недоступное сверканье сплошных велосипедных спиц. В каждой избе русская гармонь, и впечатление, что все тогда умели играть. Это было возрождение, начало детской игры душ. Потом война, с черной поземкой метель по деревням. Игра ушла.

А сейчас… Вот уж в деревне и мужчин много, а игра не возвращается. Будто сдавлена пружина человеческих характеров и никак расслабиться не может…

— Ты как сюда? На время?

Прокудин возвратился, сел на скамейку.

— Мне больше не наливай, — сказал я. — Это допью и пойду.

— Спешишь? Девок наших, наверно, уже всех перещупал? Когда на свадьбу пригласишь?

— Ни то… — отозвалась его жена из другой комнаты. — Он их не замечает. Девки бегают, бегают ночами вокруг его избы, песни горланят, в мороз-то — может, услышит, а он…

Жена смотрела в другой комнате телевизор, за дверью мерцал голубоватый полумрак.

— Может, телевизор останешься посмотреть? — спросил Прокудин, когда я поднялся.

— Пойду.

Вышел на улицу и поразился. С вечера стояла оттепель, а сейчас на земле был мороз, над скворечником на крыше висел месяц. Казалось, свет его звенел. Он был торжествен. Я раскрыл воротца, и от рук на закуржавевшей перекладине остались следы.

Далеко у клуба кто-то смеялся. Наступая на свою тень, я медленно шел по дороге и горестно отмечал:

«Почему-то о Прокудине издалека лучше думалось. Эта деревня уже не моя. Все меньше знакомых. Ровесники давно сидят по домам, обремененные своими заботами. Я задержался где-то вне времени и там, вдали, казался себе молодым. А здешние девушки? Сколько же им, восемнадцать? Значит… Я уже был двадцатилетним, когда им было… восемь? Восемь…» Мне хотелось узнать, кто может так беспечно смеяться на морозе, И вспомнились слова жены Прокудина.

В клубе я играл в шахматы с ребятами, о которых не мог догадаться — чьи же они? Танцевал с девчатами и не знал, как их звать. Потом шел с Павлей домой — мы с ней живем на одной улице.

— Завтра, знаете, как рано вставать… В пять, — говорила она. — Темно. Идешь дорогой и спишь. Только к ферме разойдешься, да мороз будит. Вам хорошо! Сидите себе в тепле, рисуете. Хоть бы раз домой пригласили, посмотреть.

— Пойдем, — говорю я, обнимаю за плечи и притягиваю к себе.

— Прям… Потом глаза некуда будет спрятать… Поползет по деревне…

Мы останавливаемся у ее калитки в тени.

— Постоим, ладно, — говорю я.

Мне нравилось видеть, как иней белил ворс на ее платке и смутно пряталось лицо в тени.

— Мне совсем не хочется идти домой.

Во дворе заскоблило кольцо по проволоке, зарычала собака.

— Дозор, ты что, своих не узнал? — Павля засмеялась. — Хочешь, зайдем, а то здесь как на выставке. Ну-ка, пошел, — прогнала она пса, и тот нехотя убежал в темноту под крышу.

Мы подошли к сваленному сену. Павля прижалась к возу спиной и откинула голову, чтобы заглянуть мне в лицо (месяц мешал ей раскрывать глаза, здесь, на сене, он неистовствовал), и только тогда я увидел, как тяжела изморозь ее ресниц, а глаза под нею темны, мерцают в теплой глубине. Настороженна и неподвижна мертвенная бледность лица.

«Какая красивая на морозе», — думаю я и наклоняюсь к ней. Павля ждет и вдруг резко отворачивается, коснувшись шелковым холодом щеки. Помедлив, доверчиво отдает губы, холодные, тугие, и они ласково слабеют.

«…Женюсь, — думал я, — на этой красивой девушке. Сейчас возьму и скажу: «Хочешь быть моей женой?»

И она согласится. Мне почему-то кажется, что она согласится. Испугается и согласится. Они будут вместе с моей матерью что-то стряпать на столе. Павля в ситцевом платьице, руки по локти в муке. Разговорятся о чем-то своем, женском, а Павля будет ждать, когда можно вбежать в мою комнату, в темноту, найти меня, прижаться и шептать что-то, и мы вместе с затаенной радостью будем ждать своего ребенка.

— Губы у тебя, — говорю я, — как ментол пососал…

— Зима же… — она нагнула голову и приткнулась лбом к моей телогрейке.

Она будет очень ласковой и верной женой, Павля…

— У меня руки совсем замерзли, — говорю я.

— Я знаю.

Она чуть приподнимает локти, и я прячу ладони у нее под мышками.

И тогда отчетливо вспоминаю безжалостное право деревенского парня в морозы греть руки у девушки за пазухой. До пронзительного ощущения почувствовал, как у парня накалены руки, он раздвигает теплый воротник пальто, расстегивает пуговицы кофты, почти обжигаясь, накрывает под лифчиком окоченевшей ладонью грудь, а она огненно накалена.

27
{"b":"562491","o":1}