Родная верста Кто-то в поле срывает стоп-кран. — Стой, держи! — И опять не поймали. Он бежит, задыхаясь, в туман, вдоль болота осеннего, к маме. Отоспится, попьет молока и, как птица, взлетит на подножку. Глаз наметан, и ноша легка. Сэкономил дорожную трешку. Проводницы сходили с ума, машинисты от страха дрожали. А потом пролетела зима. Поезд шел, тормоза не визжали. Может, стал он взрослее к весне и удача к нему постучалась. Может, просто на этой версте никого из родных не осталось… Король угрей
Все рыбаки пришли пустые, и лишь у Васи-дурачка угри, как змеи золотые, ползут из мокрого мешка. Наивно спрашиваю: — Где? — А он над синею водою, клонясь к закату головою, пустил слюну по бороде. Так вот каков король угрей, прославленный в лесном народе. Все дальше Вася от людей, все ближе он к родной природе… Дитя лесов, болот, полян, когда страна дышала трудно, он был связным у партизан, и глянул на него Иуда. На все село связной кричал, от боли клялся и божился и ничего не рассказал, но детский разум помутился. — Не знаю, — шепчет он с тех пор. — Не знаю, — роща повторяет. И самый лютый рыбнадзор его сетей не проверяет… Мой волк Насторожило карканье ворон. Задела нерв сосновая иголка. И в тот же миг я понял — это он, хотя впервые в жизни встретил волка. Он пил из лужи, и рябая дрожь шла по воде, заляпанной листвою. На всякий случай я нащупал нож. Волк посмотрел в мои глаза с тоскою и побежал. Его худая тень без суеты — легко и обреченно — пересекла пустую лесостепь, и тишина вздохнула облегченно. Но что-то было у него в зрачках, какой-то смысл безмолвного прощанья, какой-то светлый неподвижный страх и просто право на существованье. Случись охотник на моем пути, без колебаний укажу рукою куда-нибудь в орешник за рекою, чтоб волк успел оврагами уйти. Рябина В пустой долине бродят миражи. Блестит река, двоится белый бакен. Лес изнемог от пыли и жары. И вдруг в листве — рябина, словно факел… Не представляю леса без рябины, как Могилевской юности своей не представляю без воскресных дней! Я формовал тяжелые станины. Графитной пылью семь часов дышал и черную выплевывал мокроту на белизну снегов… Зато встречал, как день рожденья, каждую субботу. Любил проснуться утром в воскресенье и глазом цифру красную поймать! А настоящий личный день рожденья не отмечал. Зачем их отмечать? На кухне мать нарядная хлопочет. Шумят друзья. А во главе стола,— да я в те дни сгорел бы от стыда! — румяный юноша. За что такая почесть? За то, что он увидел белый свет? Ведь никакой другой заслуги нет. А может быть, в душе живет обида? Опять на взгорке вспыхнула рябина… «Бессонница. Горят Стожары…» Бессонница. Горят Стожары. Безмолвный лес черней земли, как будто жуткие пожары по Могилевщине прошли. Как сладко спать на сеновале в грозу, под грустный шум дождя, в конце июля, нет, в начале любви, удачи, бытия! Но совесть в юности сурова. Она проснется раньше всех и глянет оком рыбнадзора та твой сомнительный успех. Переберет весь день вчерашний, обдаст прошедшею грозой, так лист осенний, лист опавший взлетает с треском над землей. А может, просто у вокзала в пустой дрожащей полутьме всю жизнь свою пересказала чужая женщина тебе… Вдова Ярко горели сухие дрова. Весело в небе свистела флюгарка. Долго смотрела на пламя вдова, в юности прачка, а после кухарка. Медленно думала что-то свое, давнее что-то в золе ворошила. Честно работала, верно любила, чисто стирала чужое белье. Сполох стоял над спокойным лицом — алые угли к огню подгребала, молча движения тень повторяла. Думал и я в эту ночь о своем… Родине Люблю протяжный стон гусей, березы желтое отрепье и поздней осени твоей угрюмое великолепье! Люблю, когда прозрачный лед звенит, расколотый о сваи, и с крыльев золото течет на деревянные сараи. А ночью ветер ледяной солому кружит во вселенной. И не поймешь, где звук живой, где только отзвук незабвенный. В такую ночь уже нельзя всю душу выболтать растеньям. Надежды, женщины, друзья — все подвергается сомненьям. Но ты — моя святая дрожь! Где шум лесов, где вздох народа? Где слезы матери, где дождь? Где Родина, а где природа? |