«…По возрасту мы почти в аккурат, али вы чуть постарше. Чинами и заслугами степеннее меня. Но прописать я вам должен. И большого покаяния просить. Ибо нет мне жизни без вашего простительного слова. Всю душу изгрызла мне горькая вина, особенно после смерти Анисьи. В лодырях никогда не ходил, а сейчас ко всему опустились руки. Выросли ребята, упорхнули, а душевного родства у меня с ними не определилось. С годами прознали про мою юность. Вроде не отрезали от себя, деньги присылают, но, по правде, я для них не существую. Зачумленный какой-то для них. Перед войной нонешней хотел в Москву наведаться, на колени перед вами упасть, повиниться. Но не случилось, а в боях был с первых дней. Орден и медали имею, а ту белую награду давно в омуте утопил.
Когда вернулся с фронта, рассказам моим не поверили. Это что от диверсантов вас вызволял. Выжил я тогда, хоть похоронку домой прислали. Оклемался в госпитале, а мне говорят: «Скобелев, к ордену тебя маршал представил». На деревне смеются — мол, заливай, заливай! А я рад, что хоть чуть заслонил вас.
Мне ведь на земле немного осталось, и непрощеным умирать не хочу. Пропиши ты им, дорогой маршал, сердце от обручей ослабь. Пусть узнают ребята и пусть поверят мне напоследок. После паскудной той ошибки вся жизнь моя на виду. В чести и труде ее прожил и новую власть всегда поддерживал сердечно. Потому как оказалась она моей».
Строки плыли, плыли, но не падали в провальную темень. Маршал мучительно вспоминал — отослали ли прошлым летом его ответ этому бедолаге, прожившему свой нелегкий век с душевной неустроенностью?
Он тогда был удивлен и растроган этим заблудившимся на целые десятилетия письмом-стоном. И явилось оно из таких дальних времен, что он долго разыскивал на израненном своем теле ту давнюю метину, которой попотчевал его в лихой атаке белый солдат.
Вновь вспоминавшиеся дерганые и нервные строки потеснили слабость, нежданно подлили в него новые жизненные соки. Ему гордо и тепло подумалось о неминуемости всего справедливого, пусть растянутого на долгие годы, замутненного чем-то временным и недобрым, о дороге правды, на которую люди приходят так по-разному. Он обрадованно решил, что попросит Петровича еще раз написать письмо сыновьям Скобелева и найдет для них убедительные и такие нужные им слова для правильной ориентации в многотрудной, часто запутанной человеческой судьбе…
* * *
Они уже совсем обвыклись, рассудительный, притерпевшийся к тягучему бытию конюшни Гранат и неуравновешенный, все еще верящий в перемену судьбы, не смирившийся с неволей Гусар. Гранат на правах старожила опекал вспыльчивого соседа. Медленно и трудно он передавал ему нехитрую философию здешней жизни, учил терпению и простенькой дисциплине. Новичка держали в другом режиме, его, еще так остро тосковавшего по воле, чаще пускали на круг, и прогулки Гусара были долгими. Гранат смирялся с лучшим положением Гусара, потому как с первого знакомства усвоил, что их одинаковый статус пенсионеров все равно не может выровнять годы. Видимо, на Гусара люди еще делали ставку. Иначе зачем бы они подводили к нему кобылиц, поощряли его неукротимые порывы к продолжению лошадиного рода?
Случалось, что сосед отсутствовал подолгу. Тогда обморочная тоска охватывала Граната, и щемящее чувство полного одиночества ослабляло волю к жизни, сосущая слабость разливалась по ногам. Потом Гусар возвращался в конюшню, и в застойные ночные часы приходило бодрящее озарение — на Граната наплывали краски забытой травяной жизни… Он втягивал ноздрями сладкий вкус потерянной навсегда воли, игривые ароматы молодых подруг Гусара. Хвастливый тон быстро сходил с жеребца, он щадил самолюбие и уважал преклонные годы Граната. Месяцы, проведенные в этой лошадиной богадельне, подсказывали Гусару, что старости не миновать и ему… Каждый год будет отбирать у него силу, пока не сделается он таким же затворником, как и Гранат.
Тихие ночные часы не были скучны старому постояльцу. Наоборот, живое существо, делившее с ним все тяготы одиночества, становилось Гранату все ближе и симпатичнее. Он помнил, как больно кольнуло Гусара полное невнимание к нему кинолюдей, как подавленно затих он на несколько дней. Этот обидчивый конский характер стал теплее и понятнее Гранату. Ему уже было ясно, что яркая, сценическая жизнь Гусара не иссушила душу жеребца и его лошадиные амбиции не простираются дальше сиюминутных и понятных обид. За время, проведенное рядом, Гусар разучился смотреть свысока на старого и беспомощного Граната — за долгие месяцы томительного безделья он проникся искренним уважением к соседу. Потому быстро постиг сложнейшую науку — уметь понимать других. От такого равенства, от взаимного уважения томительное время летело быстрее и рос интерес к тусклой, невыразительной, продленной людьми жизни.
Выровнялся Тихон, поначалу так неприязненно встретивший Гусара. Его доброе сердце было отходчивым, и теперь человечьей любовью он оделял жеребцов поровну. Такое отношение конюха не вызывало ревности в Гранате. По сути дела, Гусар оказался в худшем положении — никто не приходил к нему и, видимо, никто не вспоминал о нем. Да и беговое зазнайство быстро сменилось в жеребце отзывчивой нежностью к новому конюху. Втроем им стало уютнее и веселее. Образовался теплый, только для них понятный мирок, где Тихон главенствовал шумно и безраздельно. Его монологи стали длиннее, и круг затрагиваемых тем гораздо шире, будто приход Гусара в их компанию принес с собой целый ворох общечеловеческих вопросов, которые Тихону было поручено разрешить с лошадьми.
Они аппетитно возились в кормушках, а Тихон, прибиравший стойла, но совсем не торопившийся покидать своих пенсионеров, жадно сглатывал сизый дым и обсуждал очередную проблему:
— Заелись люди, деньги в распыл пускают. Вот у кума, господи, — потеха одна. Лошади при колхозе числятся… И что? Да так, корм едят, добро переводят. Хороший бы хозяин… — Поперхнулся дымом, горько сплюнул. — Хороший бы хозяин по-разумному все обставил. Трактор — машина мощная, накладная — одного бензину сколько жрет! Так и соображай, кого куда направить. Нет же, все наперекосяк. В сельпо — на тракторе, в гости с пьяных глаз тоже. Ну хочь племянник кума моего. Машина у дома, будто автомобиль персональный. Кинет за галстук — и в загул… девок катать, к родственникам съездить, плевое дело… Сена на ферму подбросить, так ить, кроме трактора… Что? Лошадь? Морду воротят… А от скирды, почитай, полверсты, не больше. И тарахтят, гремят моторами день-деньской. В нужник и то на тракторе. — Качал сердито головой, остервенело работал скребком. — Дичают лошади. Что человек, что лошадь без работы никчемными становятся. Ну и что механизация, моторы? А ты кумекай, с пользой все расставляй… Ерундовая работенка — лошадь запряги, далеко ехать — тут трактор по всем статьям. Конский род переводят… Все пишем — народную копейку береги. А деньги на ветер пускаем… — Куда-то вдаль замахнулся скребком. — За океаном, пишут, не беднее нас живут. Так разве там фермер будет попусту бензин палить? Где возможно, и лошаденку сует, ее тяга ни во что обходится. Там тоже моторов тьма, а за добро зубами дерутся, напрасно не переводят.
Основательно распалился Тихон, но лошади, увлеченные сладким кормом, вяло реагировали на его задиристые интонации. Такое их равнодушие еще больше подогревало конюха:
— Вот и вас возьми. Это что, разумно торчать в богадельне? Гранат еще так-сяк, силенок кот наплакал и к упряжке непригодный. А Гусару еще вся стать борозды поднимать. Ну а сунься куда Тихон с таким советом? Засмеют, рехнулся, мол, старый.
Случайное фырканье Граната принял за несогласие, а нетерпеливое перестукивание копыт Гусара за активный протест. Круто повернул разговор, сбросив с голоса напряжение:
— Да это так, к примеру. Речь не о вас. Вас-то по совести определили. Жеребцы вы заслуженные.
Ему не удалось углубить новый поворот темы. Надтреснутый, повелительный голос резко прервал его рассуждения. Тихона звали к конюшенному начальству. То ли самодовольная неуважительность зовущего голоса, то ли сам факт нежданного приглашения к руководству в неурочные часы приплюснули Тихона, прочертили его лицо тревожными морщинами. Он вихляющей походкой ушел навстречу неизвестному разговору…