Таксисты поначалу бросились к раннему пассажиру. Потом один за другим сникли, начали пререкаться: чья очередь? В русском говоре уловили чужие интонации. Подрядился отвезти Родиона в Ольховку серьезный мужчина с крупной головой, развернутыми плечами. И сразу же отчеканил, что до Ольховки по счетчику набивает столько-то… На раскатистой, по-утреннему спорой дороге вроде растеплился, начал беззаботную водительскую трепотню.
Понятливо закивал головой, когда узнал, что завертела война в чужой стороне Родиона… Согласился — всякое бывает, затейливо жизненные случаи выплетают судьбу… Но как только узнал, что молчаливо прожил Родион все годы, что матери голоса не подал, то сразу набычился, процедив неприязненно: «Ну и дела, ну и повороты». Отчужденно замолчали мужчины-ровесники.
Обидное раздражение уязвило Родиона. До деревни оставалось два километра. Он попросил остановить машину. Скрупулезно, в сдержанном молчании отсчитал ему водитель сдачу, потемневшую медь и ту ссыпал в ладонь… Машина фыркнула бензинными выхлопами и устремилась в обратный бег.
Уязвленный щепетильностью водителя, Родион постоял на взгорке. Ожившая память узнавала ориентиры, близила, проясняла прошлое. Безлюдная в ранний час дорога тянулась вниз, к раскорчеванному кустарнику, за которым лежала Ольховка. В туманной низине слышались привычные деревенские звуки — за рыжим болотцем, усыпанным клюквой, просыпалось Лопатино.
Острая боль ошпарила Родиона, будто безжалостный доктор сорвал с сердца засохшие бинты, скальпелем резанул заживающие, почти отболевшие раны. Кого увидит он сейчас в родной деревне, какая близкая душа ринется навстречу, кто обрадуется его возвращению? Как бездушно притих он, соблазненный чужой жизнью, какая же черствая корка покрыла его совесть, коль ни разу не закричал во весь голос: «Я жив, я жив!»
Он очень страшился, что раньше матери и братьев его признает кто-нибудь чужой. Только родная кровь может отозваться на позднее раскаяние близкого человека.
Не дай бог столкнуться сейчас с Ириной, если ходит она этими же дорогами — уж если с ним крутовато обошлись длинные годы и необратимо зачислили в разряд пожилых мужиков, то и в Ирине не пощадили упругой юности, украли тонкость и красоту. Самое лучшее пройти незамеченным, постучаться, как бывало, в родные ворота, нырнуть под защиту матери…
Расслабленным шагом Родион подходил к родной деревне, и тяжкий стыд все круче горбил спину, а холодная тревога колюче рвала его сердце. Сладкая горечь узнавания сменялась провалами памяти. Вот сейчас должен открыться раскидистый пятистенок деда Матвея, улыбнуться крашеным штакетником, а надвинулся приземистый, длинный, как прицепы грузовика, фуражный амбар. А за ним, как по ранжиру, выстроились ладные, добротно сбитые дома под железом и черепицей — незнакомое его глазу новое людское жилье. Очень одиноким показался Родиону их вылизанный хутор. Вспомнил, как Гизела запугивала его и подсовывала снимки в журналах — один страшнее другого. Конечно, не верил, но, по совести, сомнения были… А вот как все обернулось. Жизнь не стояла на месте — что-то строили, что-то сносили. Тут не только дома, здесь и люди росли, менялись, умирали…
Он обогнул амбар и вышел на зеленую лужайку. Его взгляд уткнулся в кирпичное школьное здание, которого тогда не было и в помине. А перед школой сквер, полыхавший нарядным разноцветьем. В центре клумбы серебрилась алюминиевой краской трехгранная пирамида.
Глаза Родиона начали спотыкаться на знакомых фамилиях, в памяти замаячили пригашенные долгим временем лица. Из середины шагнула фамилия — Козловы. Закачались инициалы, дернулись, поплыли. На обелиске значились Козловы: Петр Тимофеевич, Алексей Петрович, Владимир Петрович. И чуть ниже общего списка, через отбивку значился пропавший без вести Родион Петрович Козлов…
Он затих на мокрой после дождя скамейке, виновато ужался. Не за тем он шел к истокам, чтобы прочесть такой приговор, он не вычеркнут из жизни, он ходит по земле… Зыбкий страх прошил Родиона: а может, справедливый приговор высечен на пирамиде?
Жилистая, холодная рука тронула плечо:
— Шестьдесят четыре мужика похитила война… Ребята не учтены, что полегли в овраге… Им другой памятник поставлен. Там, где покосили их…
Родион поднял голову на хриплый, печальный голос. Померкшие, утерявшие зоркость глаза, сморщенные, как печеные яблоки, разлинованные сизыми сосудиками щеки, пористый большой нос, главенствующий на добром лице. Какой-то лукавый, очень знакомый отблеск колыхнулся в бесцветных зрачках, памятная улыбка тронула обескровленные губы. Догадкой, радостным узнаванием подбросило: никак дядя Ипполит?
Горячий вопрос встряхнул старика. Напряженно прищурившись, он вгляделся в ухоженного, державшего городской лоск незнакомца. Но уныло развел руками, конфузливо извинился:
— Не признаю… Знакомство вроде улавливается, а вот чей — убей, не расколдовать! Не Колесовых зятек, случаем?
— Здешний я, Ипполит Федорович. Матренин сын, Родион.
— Свят, свят, свят! — запричитал Ипполит, отшатнулся от Родиона. Но поборол ошеломивший испуг, присел на скамейку. — Откуда явился, бедолага?
— Из жизни, живой я, дядя Ипполит… — торопливо забормотал Родион. — Так уж случилось…
— Сам вижу, что не с того света, — растерянно остановил его Ипполит. — Нашел все же тропинку?
Родион открыл было рот, чтобы выговориться, но Ипполит неуступчиво поднял руку:
— Погоди, помолчи, парень. Неужто и так можно жить? Прокатала она тебя, сердешного. И грузный, и плешивый… Пришел все-таки к дому…
— Да не забыл я, а заблудился в жизни, — попытался защититься Родион.
— Другие воротились… Аль полегли… Эх, парень, парень… Поздненько виниться пришел… Горя много посеял… Мать не пожалел, Ирине судьбу исковеркал. К чему поспел-то? Сгинуло все… Матрена, страдалица, вещим сердцем чуяла: не пишите, говорит, на пирамиде, придет, найдется Родька… Объявился наконец сынок…
— И мать умерла? — захлебнулся вопросом Родион.
— Не пишет давно что-то… Общество ее забрало. В доме престарелых она.
— Я заберу, пригрею…
— Застыла Матрена, не отогреть ее… Поздно…
Они понуро замерли у заколоченной избушки. Закрытые деревянными веками глаза-оконца не признали Родиона. Не отзывалось жилым духом родное гнездо, не приглашало к домашнему теплу. Нахальный лопух подбирался к крыльцу, а торопливый подорожник застилал последнюю тропку, по которой ушла в казенную жизнь Матрена. Запустение рушило людское жилье.
Глотал неслышные слезы Ипполит, растерянно молчал Родион.
— К Ирине не ходи. Не баламуть ей сердце. Покойник и покойник, так легче женщине, — обронил Ипполит.
— Куда же мне теперь? — шепотом отозвался Родион.
— Если совесть осталась, шагай к матери. Плоха она, кручина доконала ее… Припади к сердцу, может, и простит… Материнское все же… Помрет — и раскаяние принять некому…
23
Затяжные дожди до последней травинки вымочили лето. В океанских далях зарождались грузные циклоны и неприкаянно плыли с запада, одинаково угрюмые, по-осеннему насупленные. Тучи жались к вымокшей земле, студили деревья. Повседневная гнетущая неуютность пугала онемевшие леса — в вековечной их жизни такая промозглость выпадала только в сумрачном октябре — и на каждый наскок водянистого ветра деревья отзывались настороженным и недобрым гулом. Птичье племя то неистово верещало в растерянности, то боязливо замолкало и утаивалось в хмурых чащобах.
Пригнул податливые травы затяжной дождь, но всю лесную красоту запугать не отважился. Броскими соцветиями выставились желтые донники: ни стройности, ни гордости у цветка, а все же красиво и уверенно стоит он на своей земле. Засинели васильки по ржаному лоскуту…
Родион хлестким прутом подсек колосовик, и дряблая шляпка свалилась к его ноге. И тут же устыдился своей раздраженности — при чем же тут бессловесный гриб? Присел на трухлявый пень, чуть не измяв бледненькое семейство тонконогих опят. Крутнул шеей в крахмальном воротнике, ослабил галстук. Потом и совсем стянул, нервно сунул его в карман.