Он жадно опорожнил ковшик студеной воды, потянулся по привычке к буфету, где всегда береглась скляночка на свинцовое похмелье, но отдернул руку и решительно шагнул в комнату Ирины.
Жгучим укором уткнулся в него погасший взор Ирины, огромные синие круги, измученно разлегшиеся под ее глазами. Что-то непривычно жалостливое ворохнулось в Степане — разве такая шла она в загс? И хоть не искрились тогда ее большие серые глаза, но все же спокойно, с затаенной надеждой смотрели на жениха.
Степан сделал шаг вперед, и жена привычно метнулась к стене, предчувствуя назревающую ссору или, что еще хуже, кулачное вразумление. Степан тяжко вздохнул:
— Не трясись, Ирина, больше пальцем тебя не трону. Вчерашнее забудь, по-доброму прошу тебя. И насчет Ленки, да и про Родьку тоже…
Ирина изумленно глядела на Степана.
— Не по годам мне такая жизнь, правду говорю. Давай вместе поправлять семью. Жить-то сколько всего осталось?
— Спохватился поздно!.. Где же ты раньше был?
— В дурости годы растерял. Будто прозрел сегодня. Увидишь, как мы еще заживем с тобой. Завидовать будут люди. Не варвар я какой, а родной вам человек.
— То-то дочка из дома сбежала, куда уж роднее…
— Сам пойду к ней. Должна простить отца. Олега отошью так, что дорогу к нам забудет. И тебя плохим словом не обижу. Хочет девчонка учиться, так с богом, пусть карабкается в институт. В драмкружок пусть бегает. Сам изломал семью, сам и поправлять буду. Силенки есть, здоровьем бог не обидел, образуется все со временем, помоги только.
— Насчет Родиона правду говорил или измывался надо мной? — спросила Ирина.
— Вот тебе крест! Не врал ни словечка. Серафима сочинять не будет, на что ей сдалось? Ты только Матрене не проговорись, не мучай ее попусту.
— Сказала уже, — сокрушенно откликнулась Ирина.
— Что ты наделала! — схватился за голову Степан.
— Такие вести не скрывают от матерей…
10
Куда-то запропастился Ипполит, а как позарез он сейчас нужен! Где его нелегкая носит, что за весь день не заскочил к ней на пару слов, в каких неотложных делах завертелся? Когда не ждешь — туда-сюда мельтешит перед глазами, так и хлопает калиткой, а тут, как назло, заблудился в других домах.
Известие о Родионе поначалу Матрена отринула не рассуждая — мало ли чего наплетет не просыхающий сутками Степан, но оброненные слова укололи сердце, оживили надежды.
Допустим, совсем сбрендил Степка, язык не держит, управлять собой не может. Но почему в его пьяные небылицы вплелся Родька?
Неспокойные думы терзали бабку Матрену, то заводя ее в горькие слезы, то заостряя обиду на очумевшего Степку, который разбередил ее захолодевшее, уже примирившееся с такой жизнью сердце. Она окончательно собралась в дом престарелых, подытожила свою горестную судьбу, не сетуя на столь безрадостный ее исход, а пьяные Степкины слова перевернули душу.
По строгой совести, ей не верилось в истинность хотя бы одного слова Степки, но, видно, уж такова материнская доля, что и обманная искра может раздуть большой огонь. Отводя пустые надежды, охраняясь от новых терзаний, бабка Матрена твердила упрямое — нет, нет, нет! Но среди разумных доводов тоненькой надеждой пробивалось сулящее — а вдруг?
И это «вдруг?» разрасталось вширь, заслоняя бесспорные факты, обретая реальные очертания. Только вот в сегодняшнем возрасте Родька никак не вырисовывался, не виделся ей живым. Окажись такое, что же выходит? Родиону сейчас за пятьдесят, значит, он старше погибшего отца. Степенный, в хорошем возрасте мужик. Неужели бобылем мыкается по свету, если и вправду жив? При жене, наверное… Неужто говорит на чужом языке? И снова молнией хлестнуло: т а м говорит, а сюда и голоса не подает? Нет, такого Родька не позволит… В нем всегда было много ласки, Алексей и Владимир были скупее, суше…
Спохватилась, что другими мерками измеряет Родиона — мальчишескими, давними. Но как же разглядеть его сегодня?
…В обратном беге потекли прожитые годы, вернули ее в блокадный Ленинград, размылось лицо сына, уступив место отцовским глазам. И обрадованно убедилась Матрена, что Родька — вылитый отец, он весь удался в мужнину породу… В какой-то пляшущей череде менялись лица: Родион — Петр, Родион — Петр…
Хоть оглушительным вихрем ворвалась тогда война, но показалось на первых порах, что недолгой она будет. Петр утешал плачущую, растерянную Матрену — вот-вот развернется армия, вот погонят вспять наглых фашистов. Матрена глядела на Владимира и Алексея, прогоняла тайные слезы. «Зеленые еще, — сокрушалась тихонько, — на войну собираются, словно на прогулку».
Ушли двое старших, остались Родька с Петром. Опустела, притаилась комната. Муж стал сумрачным, озабоченным, бодрые нотки исчезли из его голоса. Берег Матрену, в свои заботы не посвящал, но она догадывалась, чем изводится Петр.
С гражданской пришел муж белобилетником — как-никак два ранения и одна контузия, — и списали его со всех счетов. Сейчас он бегал по начальству, доказывал, возмущался, что отставляют от фронта опытного, много повидавшего командира. От жены таился, в закрытые мысли ее не пускал, ночами палил и палил «Беломор».
А фронт неумолимо подползал к Ленинграду, суровым, подозрительным становился город — враг охватывал его смертельными клещами.
Пришла очередь Матрены. Их сняли с производства, вручили лопаты, и нестройной бабьей колонной они зашагали на дальние окраины. Рыть окопы, возводить непроходимую преграду для врага.
Остервенело вгрызались в мерзлую землю, ставили надолбы, готовили «волчьи ямы». Простуженные, охрипшие, измаянно валились в пугливый сон, чтобы поутру опять взяться за лопату. Неудержимо сжимался паек, и так же невосполнимо таяли силы. Матрене было легче, чем изнеженным горожанкам, она еще не успела отвыкнуть от деревенского труда. Но и она не выдержала нечеловеческого напряжения. Налились водянкой ноги и перестали повиноваться. Больше не было от нее проку, на попутной полуторке отослали Матрену в город.
Резанула по сердцу недобрая тишина, замершая в некогда голосистой комнате. Прозябшие, вздувшиеся обои испятнаны сырой плесенью, нежилой дух застыл над пустым столом, мебель покрылась давно не тревоженной пылью. Матрена печально заковыляла по комнате, высматривая приметы повседневной жизни. Заволновалась: где муж и сын — эвакуировались, попали под бомбежку или живут на заводе у Петра? Увидела железную печку, которой раньше не было. Не иначе Петр смастерил, позаботился. Ее ни разу не топили, печка белела незаконченной жестью. На самодельной конфорке Матрена заметила белый конверт. Долго не могла утихомирить дрожащие пальцы и чуть не порвала записку. Петр, видно, торопился, нервничал, буквы на листе плясали тревожно.
«Родная, не сокрушайся и прости. Обвыкнешься, рассудишь по совести, поймешь меня. Ребята уже там, они кровь проливают, а я в тылу хоронюсь, красный командир, который к боям привычный. Все отказывали мне, мол, израненный ты весь, старый. Да я здоровый мужик, еще как пригожусь! И вот — доверили! В кадры не пустили, в ополчение направили. А вдруг с ребятами встречусь, мало ли как может приключиться?.. Ладно мы с тобой жили. Ни обмана, ни черных мыслей… Это я пишу на случай… К такому тоже готовься. Ребят береги, ради них и жили. Особо пригляди за Родькой. Срывистый возраст, не отчудил бы чего. Перед уходом определил я его в детприемник на Пушкарской. Там Родьку разыщешь. Совсем худо будет — в деревню выбирайся, у земли прокормитесь…
Если что, не гнись, выстой. Живым — с живыми шагать. Не угнетайся таким письмом — сказать надо все. Но верю в лучшее. Держись и мужайся. Всю страну испытывают на прочность…
Навсегда твой Петр».
Матрена гладила и гладила прощальную записку, но повторно прочесть ее не смогла — слезы туманили глаза, а подниматься с дивана да идти за платком не хватало сил. В мокрой пелене по холодной комнате вдруг поплыло лицо Петра, такое родное, до ямочки на подбородке обласканное и знакомое. В теплых глазах не читалось грусти. Они смотрели просветленно и решительно. Губы выговаривали ласковые слова поддержки, в которой одинокая Матрена так нуждалась…