Они стащили примолкшую подругу с полка и положили ее в предбаннике на лавку. Надежда Спиридоновна подержала ухо на груди Матрены.
— Отошла, — едва выдохнула она. — Отмучилась, сердешная, на белом свете.
Крепко сжала отбеленные губы бабка Матрена. Освобожденной от земных забот, много поработавшей и насмерть усталой ушла на нескончаемый отдых. На суровом лице старухи восковой строгостью застыл вопрос к сыну, на который в этой жизни она так и не получила ответа…
22
В самолете Родиону обидно не повезло — соседом по креслу оказался неумолчный болтун. Попутчик трещал без устали, давая фору и самой говорливой женщине, фамильярно тормошил и тормошил Родиона. На подлете к большому городу сосед стал просто несносным — требовал неослабного внимания, восторженных и готовных ответов. У Родиона на сердце скреблись кошки, мысли гнались друг за другом в тяжком круге терзаний, а сосед по-свойски откровенничал:
— Сбылось, свершилось… Теперь уж я рассмотрю этот город. Все пощупаю своими руками. А то что получается? Вроде и был, а по существу, города не видел. Какое знакомство через бинокль? Хоть он и цейсовский. — Досадливо осекся, не встретив отклика Родиона. Примолк на минуту. Воспоминания, хлынувшие неостановимым потоком, заставили его переступить через заградительную отстраненность Родиона: — Чего греха таить — не один месяц топтался здесь. И билет на бал в Зимний дворец хранил. А потом все назначенные сроки миновали, зимовать пришлось в этих местах. — Прильнул к иллюминатору, за которым в крутом самолетном вираже закачался купол обсерватории, обрадованно подтвердил: — Чуть правее и стояла наша батарея. Я у крупного калибра наводчиком был. Не сахар, конечно, служба, но с пехотой не сравнить. Наше дело ясное: четыре часа дня — начинаем палить по городу, а через шестьдесят минут остужаем стволы. Четкий график соблюдали, оттого и служба не в тягость была. Еще пара часов на уход за орудием — вот и весь регламент. Остальное время твое, что хочешь, то и делай.
— Ну и чем же развлекались? — ледяным голосом поинтересовался Родион.
— А уж тут от воображения все зависит, — охотно продолжил господин. — В сугробах ни пивных, ни увеселительных заведений. Но шнапса в артиллерии водилось больше, чем в пехоте, да и связистки у нас служили. Правда, я не азартен в таких делах, все больше в укрытиях сидел. Мы устроились основательно, электричеством даже обзавелись. На шашни меня не тянуло, о семействе заботился. Тем более что хороший друг в хозяйственной команде служил. Он домой две посылки, а я, конечно, одну. Барбара не знала, как и благодарить. Сами знаете, фюрер больше посулами кормил, а здесь русские окорока…
Зашелся дребезжащим, снисходительным смешком, на вираже самолета прижался к Родиону, чтобы окончательно закрепить доверительный тон разговора. Но броско отпрянул от странного соседа — затравленные, ненавидящие глаза жгуче глянули на господина.
…Родька, хоть и проваливалось у него сердце в пятки, виду, что боится, старался не показать. Приучал себя относиться к свисту тяжелых, несущих неминуемую смерть снарядов как к сердитому свисту осеннего, промозглого ветра. Ко всему Родька приспособился. Ускользать от зорких патрулей, чтобы не затолкали в бомбоубежище, первым возникать в очаге поражения и первым же выскакивать на крышу. Еще где-то завывала карета «Скорой помощи», еще неслась по темным улицам аварийная команда, а пронырливые мальчишки уже суетились у развороченного слепым снарядом жилого дома.
Изуродованная клыкастым разломом пятиэтажная стена… Зависшая на качающемся подоконнике убитая старуха, две детские кроватки, рухнувшие с верхнего этажа, ужинавшая, но так и не вставшая из-за стола семья, которую насмерть ужалили горячие осколки. Обреченные стоны погребенных в нижнем этаже, тощие рыжие крысы, шныряющие вокруг поверженного дома. Остаток поскрипывающей лестницы, которая уже никуда не ведет…
Поначалу Родька плакал, потом разучился и только сжимал кулаки, как и другие подростки, прикоснувшиеся к людскому горю. Затем вроде притерпелся, пообвык. Радовался, когда с вечера укутывался город в непроглядную вату набухших туч, ненавидел ясное небо, когда плавала на нем предательская яркая луна. Тогда градом сыпались бомбы, ожесточенно лаяли разгоряченные зенитки, высверкивали серебристые колбасы аэростатных заграждений. Изо дня в день, из ночи в ночь…
Наловчился Родька выстреливаться из дома, упреждать материнские слезы и сутками крутиться на смертельно опасных улицах. Пока не начал голод умерять мальчишескую прыть. Он делал ватными ноги, учащенно постукивал сердчишком, вызывая старческую одышку. Все реже становились мальчишечьи побегушки, и все чаще Родька прибивался к холодной кушетке. Тайком вздыхала мать. Уж она-то знала, что слегший на постель, пожалуй, может и не подняться…
Голодными вечерами в комнату вваливался дядя Костя. Родьке всегда было чудно́, что он так и не осилил русскую речь. Двухметровый татарин смешно коверкал слова и добрыми глазами всматривался в соседей — понимают ли? Дядя Костя служил в зоопарке, а тетя Дина пилила его всякую свободную минуту — неужели нет работы приличнее? Гигант побаивался языкастой жены, при ее наскоках уменьшался прямо на глазах, готовно исполнял все капризы маленькой супруги, но в главном держался неотступно — после громких слезливых сцен как ни в чем не бывало отправлялся к своим животным.
Когда Родька накрепко приклеился к постели и коварная водянка начала наливать его распухавшие ноги, дядя Костя подолгу засиживался в их комнате. И Родька замечал, что и в дядю Костю уже заползла дистрофия, и трудноносить ему высокое большое тело.
В тот вечер дядя Костя рухнул на табурет, словно подрезанный отголосками шквальных взрывов, встряхнувших ближние кварталы. Пустоту изливали его глаза, губы сжались устало и покорно. Заскочила встревоженная тетя Дина, о чем-то прострочила на непонятном языке, но муж не выпрямился, не заговорил. Она обиженно засеменила в свою комнату, договаривая на ходу колючие слова. Родька по ее стремительности определил, что, пожалуй, смерть обломает зубы о шуструю соседку, а вцепится в неторопливого и малоразговорчивого дядю Костю. Тот наконец обронил слово:
— Слониху убил, сволочи. Много клетка взлетел на воздух. — Обреченно вздохнул, повернулся к матери Родьки. — Пойду шагать ополчение. Подниматься идти весь мир.
— Куда ж тебе на войну? — глухо отозвалась Матрена. — Седьмой десяток разменял, да и слепой ты, Константин Фаридович.
— Куда надо разгляжу, курок возьму. Сгожусь на войска и я где-нибудь. — И чуть потеплел глазами. — Начинала той устраивать, Матрена Пантелеевна. Требухи слоновьей отрезал, жарить кастрюль буду.
Родька сдерживал себя, унимая торопливую жадность, но притягательно пузырилась жиром сковорода, сводил с ума щекочущий мясной запах, забивался рот вязкой непослушной слюной. Ему было стыдно, что он так проворно опережает всех, но поделать с собой ничего не мог: глотал и глотал, обжигаясь, куски слоновьей требухи.
Дядя Костя умер под утро, в тихую минуту, когда растерзанный ночной бомбежкой город забылся в голодном полусне. Когда еще устало щурились на посветлевшем, оглохшем небе туманные звезды, а по белым городским улицам задвигались изможденные ленинградцы. Нежданный плач тети Дины оповестил о смерти доброго великана…
Говорливый господин опасливо отшатнулся от Родиона и в автобусе устроился от него подальше. Молодящаяся, в рыжих завитушках фрау вытягивала морщинистую шею, чтобы получше разглядеть Родиона. Было ясно, что господин нашептал ей что-то интригующее. Родион презрительно усмехнулся. «Гадкий утенок затесался в лебединую семью, — горько подумалось ему. — А кто же я для них на самом деле?»
…Он уже и не помнил, чтобы так нежно смотрела на него Эрна, как тогда, провожая его в аэропорт. С нее словно сдуло привычную сдержанность.
Она с рискованной бесшабашностью гнала машину по автобану, и Родиона даже насторожило разыгравшееся лихачество жены — послушно летящая машина всегда завораживает увлекшихся водителей, а тут и беда рядом. Сумасшедшая езда подсказала Родиону: что-то тревожное, невысказанное таилось в запрятанных Эрною мыслях.