Конюх вернулся расслабленным, поникшим. Сел на перекладину и каменно умолк. Гранат, так привыкший к голосу Тихона, к его малопонятным, но запальчиво-горячим речам, насторожился, взволновался нутром, и бесконтрольная рябь побежала от холки к крупу. Дыхание стало прерывистым, с болезненным присвистом. Заныло, захолодело в конской душе: по состоянию Тихона он чуял и свою судьбу. Сейчас на перекладине сидел не Тихон, а чужой, удрученный горем человек. Гранату тоже стало мерещиться что-то неотвратимое, наступавшее на их теплый, никому не мешающий мир, где так хорошо втроем. Он тревожно заржал и вроде разбудил Тихона, сорвал в нем какую-то пружину.
— Нет, врете, разлюбезные! Не распластала еще Тихона жизнь, и голыми руками нас не возьмешь. Ишь до чего додумались, душегубы… Усыпить. И как языком не поперхнулся, варвар. — Пружина стремительно раскручивалась, а голос конюха креп. Гранат вновь признавал Тихона и верил ему. — Нет, не на том сиропе разведены. Попробуй сунься сюда. Сначала пореши Тихона, а уж потом Граната.
Конюшня в разомлевшем тепле и сонном придыхании погрузилась в сон. Тихон не ушел в свое одинокое жилище, а настороженно и пугливо прокоротал ночь на охапке сена. Гранат, так и не успокоившийся от колющего недоброго предчувствия, сквозь сон слышал, как неуступчиво с кем-то ругался в чутком своем забытьи разгневанный старик.
* * *
Вот поди и угадай ее зигзаги, распроклятой этой болезни. Петрович так боялся за минувшую ночь, с обреченной безнадежностью ждал худшего, а получалось, что у жизни свои расчеты и ее лимиты не ведомы никому. Плох, угрожающе плох был вечером маршал. А поутру, обласканный исходящим осенним солнцем, маршал смотрел на него уставшими, но полными жизни глазами, озорными, подмигивающими. Петрович улыбнулся другу раскованно и прямодушно. Степан Иванович довольно хмыкнул в усы. Высвободил зажелтевшую руку на яркий прохладный атлас.
— Будто по жизни вновь прошагал. Многих увидел, с кем-то поговорил. И ты молодым увиделся, и Оля твоя. — Мгновенно поймал сузившиеся зрачки Петровича, деликатно прервался. Помедлил минуту, другую. — Во всех ипостасях побывал… — Согнал с лица озорство: — Как у вас по медицине: всем положена последняя прогулка по жизни?
Настойчиво, вприщур вгляделся в Петровича. А тот тянул, отмалчивался, подыскивая нужные слова. Желтая рука жестко впечаталась в атлас. Жили только глаза… И враз отхлынула от сердца растерянная обрадованность, ослушался язык. Только докторская выдержка не дала запутаться в дежурных словах:
— Как на духу с тобой. Радоваться рано, но и сдаваться не резон. Насчет прогулок не осведомлен, но буду рад оглядеть и свою жизнь. Самый страшный кризис миновал, а драться надо. Пусть еще раз светила посмотрят тебя.
— Вот что, Петрович, хочу сделать. Светила, бог с ними… Пусть смотрят. О другом распорядись. Это моя просьба. Ты знаешь, как я любил лошадей и сколько у меня их перебывало. Остался один, да и то, жив ли он теперь… На пенсию был определен по старости, овес бесплатный в доме призрения получает. Еще на парады на нем выезжал. Но отслужил свое и поместили в конскую богадельню. Да шучу я, шучу… На хорошем конном заводе стоит. В сытости, в холе… — Усталые озорнинки вновь оживили глаза. — Ты только не смейся, навещал я его. Тайком, а то бы подначек не миновать. Оно и в самом деле смешно. Все помешались на технике, а тут нате! Тайные свидания, да с кем? С лошадью! В последний раз года два назад был я у него. Народу толкается тьма-тьмущая. Так я спозаранку, без формы, чтоб не глазели. Конюх там, Тихоном зовут, человек понятливый и совестливый. Он все и устраивал… В последний раз что-то захолонуло у меня внутри. Около тридцати было Гранату, а это за сто человеческих лет по их лошадиным нормам. Притих жеребец. Подрагивает мелко и вроде сказать что хочет. Мордой трется о рукав, а глаза спрашивают. И что я отвечу ему, Петрович, а? Что тоже стар и не знаю, сколько мне дней отведено? Рядом молодые лошади похрапывают: мускулистые, сильные. Разве дано им понять, о чем могут молчать два старика — Гранат и я? Поверишь, нет, собрался уходить, так жеребец не отпускает. Покусывает рукав, все норовит мордой мне в лицо уткнуться. Лошадиная дума кручинила его — не свидимся больше. К тому все и шло, вон как болезнь опрокинула. А вот в забытьи опять Гранат привиделся. И так просительно ржал, не иначе последнего свидания требовал…
Маршал замолк. Выжидающе и непреклонно посмотрел на Петровича. Тот удивленно, но согласно склонил отбеленную свою голову.
* * *
Опять от Тихона пахло раздражающе резко, от него снова исходил ненавистный для жеребца дух. Когда без причин целуются люди, когда они шумно хвастливы и никто не слушает друг друга. Вес говорят враз и любят обниматься. Любят плакать. Эти смешные люди…
На Тихоне сегодня нарядная рубаха, хрустящий от новизны костюм. Голос глубинный, ласковый, шуршащий пьяной хрипотцой, повелительный и гордый:
— А как же иначе, скажем так? На Тихоне споткнешься, его без рукавиц не трожь. Обожглись, душегубы. Огромадный человечище, наш маршал, скажем так… Ему только сигнал подали. Видишь, как забегали, закружились. Тихон Степаныч, Тихон Степаныч… Будто к первому человеку на заводе… А каков расклад-то вышел? Звонок от маршала. Так, мол, и так, подать их сюда, видеть хочу. А его слова, брат… — Многозначительно зацокал языком. Но, так и не найдя, с чем сравнить весомость слова их хозяина, победно закончил: — Шабаш разговорчикам, приказ сполнять надо!
Гранат обрадовался неяркому, но еще ласкавшему его старческую кожу солнцу. Ему показалось, что он вновь ощутил пульсирующую сетку жил, натянутых на упругие мышцы. После пьяного, сотканного из каких-то радостных интонаций разговора Тихона, долгой и тщательной чистки жеребец почувствовал приток сил и весь проникся ожиданием. Безбоязненно ступил Гранат на дощатый настил и вместе с ликовавшим Тихоном поднялся в кузов грузовика.
Вот так жеребец давно не передвигался. Езду в вагоне он еще смутно помнил, но путешествовать на машинах ему доводилось в совсем далекой, теперь уже не вспоминавшейся юности. И хотя жеребец не боялся автомобилей — как-никак за свой век он нагляделся разных железных штуковин, — все-таки ощущение новизны и непривычности передвижения пугало Граната, заставляло изучающе поводить ушами, жадно втягивать в себя подзабытый ветерок дальней дороги.
Но смутное напряжение не гасило в нем праздничного ожидания. Всем своим лошадиным существом Гранат понимал: что-то нарушилось в тягучем существовании и кто-то резко меняет его конскую судьбу. Множество людей, собравшихся у конюшни, их непривычно уважительный говор, Тихон, расфрантившийся и смело заважничавший перед начальством, — все говорило о праздничном повороте в его бесцветной жизни. Опасливость жеребца растворилась в первых же километрах езды в радостное и неизведанное.
…Около этого дома жеребец никогда не бывал. Светлая дача вынырнула из-за медных сосен весело и приветливо, а опытный шофер, сделав плавный разворот вокруг деревьев, мягко осадил машину у ступенек веранды. Подтянутый, строгий — и куда только улетучился отталкивающий запах! — Тихон ласково погладил взмокший бок жеребца и тихо зашептал в ухо:
— На выход, Гранат. Не осрамись, голубчик. Молодцом держись. Не на круг вывожу, а к самому… — Нежно тронула коленные чашечки разлохматившаяся плетка: — Не подкачай, порадуй маршала. Поглядеть на нас хочет. Вот какой расклад вышел…
Гранат, ведомый протрезвевшим и церемонным Тихоном, легко и смело спустился на траву.
Только ступив на землю, жеребец осознал все, и тревожное его ожидание смяла торжествующая радость — он узнал хозяина, учуял родного человека и с неизбывной преданностью потянулся к нему.
Маршал сидел в скрипучем прутяном кресле, спеленатый в пледы и одеяла; маленький, усохший от долгой и нелегкой своей жизни. Но Гранату увиделся он сильным и властным, а захлестнувшая преданность этому человеку вдруг вылилась в тоскливое и слабое ржание.