И вдруг объявился он, Архип, чужим ветром заброшенный в эту серенькую и неурожайную местность. Хотел переждать в этой деревушке месячишко-другой. Да все скроилось по-иному: кузнеца приветили сердечно, в общество приняли как своего. Пораскидал, покумекал: а куда дальше себя сбежишь? От добра добра не ищут. В запущенном домишке, купленном за бесценок, начал обихаживать семейное гнездо. А к масленой неделе сладилось с Анисьей — уступил все-таки упрямый Платон. Перешагнув отцовскую гордыню, закатил такую свадьбу, столько добра отвалил молодым, что долго не могла угомониться вся округа от щедрости скупого Платона.
Архип машинально стучит ручником по наковальне, и металл гудит промороженно и глухо, на свой лад отзванивая последние слова Анисьи: «Повинись, повинись, повинись…»
Почти полвека он соскабливал коросту давней вины со своей совести, и временами казалось, что очистился от всех прегрешений, безупречной жизнью смыл позорные проступки далекой юности. Ну что смыслил он в тогдашней жизненной круговерти, которая взвихрила гигантскую страну, бросила сына на отца, брата на брата, смертельно расслоила родных и друзей? В семнадцатом, когда митинговали каждый день, голова шла кругом от посулов и звенящих слов. Редко кто не клялся в любви к народу и не звал его за собой. В этом словесном вихре вконец растерялся Архип, а втолковать суть происходящего оказалось некому. И закружила рядового Скобелева судьба, по дикой раскладке бросила сына курского крестьянина-бедняка защищать белые знамена.
Он делал все основательно, по-крестьянски совестливо и в белогвардейской коннице прослыл храбрым и азартным солдатом. Сражался отчаянно с красными, не ведая главного, что убивает своих и воюет за чужие, ненужные ему интересы.
…Тот пакостный день, вот уже пятьдесят лет разрывающий ему душу, Архип помнит до мелких деталей, до горького привкуса полыни. Они тогда перехитрили красных и устроили им коварную засаду. Все предвещало короткую развязку. Белые давно охотились за грозным и неуловимым отрядом, который каждодневно трепал их части и славился непостижимой маневренностью. С благоговейным страхом шептались о его командире, демоне не демоне, а каком-то бывшем унтере, человеке легендарной храбрости, клинок которого не знает промаха и пощады. И Скобелеву, солдату меткому и дисциплинированному, офицер поручил в этом бою сразить наповал ненавистного красного командира. Свинцовая шрапнель опрокинула первые ряды красных. Предсмертное конское ржание, беспорядочная стрельба сулили победу. Но, как исполин, завис над траншеями не человек, а дьявол, и жуткое «ура», разорвавшее все вокруг, опрокинуло белых, — началась такая кровавая сеча, что и до сих пор вспомнить не приведи господь. У Архипа лязгали зубы, ходила ходуном винтовка, мушка прыгала, словно живая, и все не могла зацепиться за дерзкого всадника. Ватной отдачей толкнуло в плечо, и Архип покатился на дно траншеи, но успел все-таки разглядеть — рухнули наземь и жеребец, и бесстрашный казак…
С тех пор что-то грузное, рассудку неподвластное давящей глыбой улеглось в душе Архипа. Он пережил последние дни белой армии. Несусветная неразбериха, судьбы и биографии сотен тысяч людей, которых ни отфильтровать, ни проверить, — все это помогло ему обрести сносную и для любознательных рядовую, не внушающую подозрений биографию — контуженый красный партизан, воевавший на Украине с разными батьками и атаманами.
Чем больше приглядывался Архип к новой власти, распознавал и да себе ощущал ее народную суть, тем острее и сумрачнее казнил себя за прожитые годы. В такие минуты даже любящая Анисья отступалась от его закрытой и чем-то отягощенной души. Безропотно мирилась с темными недельными запоями, с нежданной грубостью.
Незадолго до войны в какой-то до боли невыносимый миг враз открылся Анисье. Достал с божницы старую газету и, ткнув загрубевшим от металла и огня узловатым пальцем в портрет, исповедально простонал:
— А я с ним воевал. И брехал вам про красного партизана. Белым свою молодость продал, старый чурбан. Новая власть незлопамятна и всех простила. Вот этого геройского человека я убить хотел. Наземь свалил его в одной схватке. Да, видно, провидение вмешалось, мою дурацкую пулю отвело.
Растерянные глаза Архипа просили помощи, и жена, впервые увидев слезы мужа, всполошенно растерялась и вся осела под грузом страшного откровения. Со страхом уставилась на дрожащие пальцы Архипа, и жуткий мороз сковал все ее существо. Однако какие-то неучтенные силы, что делают женщину матерью и охранительницей семьи, вернули ей волю и житейскую несгибаемость. Глухим, но набравшим уверенность голосом, погладив по-матерински эту белую и родную голову, врачующе зашептала:
— Что случилось, того не вернешь. Юность заново не скроишь. В большую беду попал, не ведая зла. А за проступок свой всей честной жизнью платишь. Совесть болит — значит, не заскорузлая у тебя душа.
— Все эти годы замутненным хожу, — благодарно откликнулся Архип. — Казню себя денно и нощно. Сколько раз думал руки на себя наложить. Мол, не место мне в этой жизни, раз такой я, подлостью меченный. Чудится, что весь я на контроле людском и все знают про мерзкие дела и только ждут часа, чтобы закричать: этот! Все годы словно на рентгене. Дети родные ухмылочки пускают, вроде дно души промывают.
— Насчет ребят ты зря, Архипушка. Послушные, совестливые растут и к тебе с полным почтением. Сам будь поласковее. Привечай побольше, а то иногда таким бирюком вызверишься… Свой грех не в церкви тебе отмаливать надо. Возьми да пропиши маршалу, дескать, так и так, как на духу… Сразу полегчает, гибельную грусть развеешь.
С того памятного разговора еще складнее жили они с Анисьей. Душой, поступками помягчал Архип, настороженность спала. Вот только никак не мог взяться за письмо. А тут свалилась на всех война. Старая душевная заноза вроде заросла, помертвела. Да и когда в окопной жизни было вспоминать о той, далеко шагнувшей в историю войне? Когда пришла новая, позвавшая всех на защиту жизни… Когда рядовой Архип Скобелев вновь надел гимнастерку, ту, в которой защищают Родину…
Архип машинально стучит ручником по наковальне, и промороженный металл вызванивает строчки письма, которые вот уже столько лет буравят его седую голову. И все не могут выстроиться в суровую, но такую необходимую для старика исповедь…
* * *
Память водила Степана Ивановича прихотливыми лабиринтами. Ее изумительные всплески вдруг высвечивали сквозные, светлые прогоны, где все любо и мило — детали, краски, — а то нежданно запутывали в мутных тупичках, откуда вышагивали горькие события, антипатичные люди и где все было размыто, оборвано, неприятно. Прошлое давило серыми, тусклыми и зачастую ненужными воспоминаниями.
Но не мог распорядиться маршал, чтобы отогнали призрачные тени, они нахально вплетались в светлую память и теснили самое дорогое, о чем хотелось сейчас вспоминать. Бесцветная тоска заполняла душу, и беспомощная туманная дремота овладевала всем существом старого солдата. Прошлое вплывало не только образами и картинами; оно буйствовало голосами и звуками, гримасничало разными лицами, дразнило буквами приказов и строками когда-то читанных писем. Видения становились такими ясными и такими никчемными, что неподдельное изумление на минуту глушило гнев — ну как удержала память жизненную шелуху? Зачем сохранила ее, чтобы встряхнуть так некстати? Но отмахнуться от прошлого не было сил, видения были настойчивы и неуправляемы.
Опять замельтешили строчки того удивительного письма, которое он получил прошлым летом. Он пробежал его тогда залпом. Внимательно вчитываясь в нервные, дергающиеся строки, пытался зримо представить облик своего несостоявшегося убийцы и неожиданного спасителя, который опрокинулся на него из давно прожитой жизни, вторгся в успокоенную и почитаемую старость, разбередил душу, заставил вернуться в немыслимую даль, оставшуюся бог весть за какими горизонтами. Сейчас, в сумеречном наваждении, маршал вяло подумал: мелькнут эти строки размытым пятном и уйдут в провальную темень, а на смену им поплывут дорогие и близкие картины. Перед глазами четким строем вышагивают малограмотные исповедальные строки: