Гости целовались с хозяином в коридоре, клянясь в вечной дружбе, а на кухне — Мотя и мать Матвея говорили о любви. Мотя призналась в сегодняшнем поцелуе. Но как только она призналась, она тотчас же спросила быстро, резким испуганным движением подняв голову:
— А колы пошутил Матвей Потапыч?
— Мой сын не шутит, милая, — ответила ей Агриппина Борисовна. — Раз он сказал, его слово твердо. Свадьбу назначил?
Мотя потупилась.
— Свадьба не назначалась. Да и как пировать под бомбами? Одно дело — пригласить гостей на пирог, другое — на свадьбу. Свадьбу с собой в бомбоубежище не возьмешь.
По этим словам было видно, что Мотя долго и упорно думала о свадьбе. Она была как бы перенаселена желаниями подольше и покрепче удержать при себе Матвея. И, понятно, что ей хотелось, чтоб никакой враг не заставал врасплох ее счастье, не пугал бы ее, не отгонял бы от нее Матвея.
Делая усилие улыбнуться, она проговорила:
— Вот, може завод в тыл начнут эвакуировать?..
— Распоряжения не было увозить в тыл, — сказала Агриппина Борисовна, боящаяся бомбежек не меньше Моти, но того более боявшаяся Матвея, который грозно хмурил брови, как только мать заводила речь об эвакуации. — Распоряженье было: заводу вместо сельских машин грузить орудия…
— А, може, и увезут?.. — повторила Мотя. — Страшно, Гриппина Борисовна, под бомбами. У нас что творилось на селе… что творилось!..
Тут Моте показалось, что она слышит идущего Матвея. Она побежала в коридор, и распахнула дверь. Внизу она слышала голос Матвея и его слегка шаркающие шаги. Тоном приказания он говорил кому-то:
— Остальные, которых я навербовал, перейдут на казарменное положение, а ты, Смирнова, поселишься у нас. Девка ты избалованная, за тобой еще надо следить да следить.
— Обещаю вам, — услышала Мотя чей-то женский, сочный и как бы плещущий голос.
Матвей прервал этот голос:
— Все вы обещаете, а там, смотришь, из-за вас — поножовщина!
Мимо Моти прошли гости. Она не имела силы разглядеть их. Словно какая-то буря согнула ее, как гнет она тополя, и как будто холодный и едкий дождь хлестнул ей в глаза. Она прислонилась к косяку.
Пролетом ниже, остановился Матвей, не желавший, видимо, чтобы гости видели, как он поднимается, хромая. Смеясь, он спросил у гостей:
— Попировали? Мало!
— Уж и скрытный ты, Матвей Потапыч, — послышался голос Вержбовского. — Сколько лет тебя знаю, а только сегодня узнал главное…
— Что такое оно главное? — спросил Матвей.
— Да то — шутка, — сказал второй гость.
— Не-е! То не шутка. Потап Иваныч гарантийный документ искал да не нашел! Матвей, говорит, куда-нибудь спрятал. Матвей Потапыч, твоему отцу можно верить?
Матвей любил отца. Сквозь решетки лифта, перила и ступени несется вверх любящий его голос. «Вот бы меня так любил!» — подумала, вздохнув, Мотя.
— Раз мой отец утверждает, то — святая истина.
— Значит, — святая истина, что ты, Матвей Потапыч, — полковник?
— Хай живе Матвей Каваль — полковник! — воскликнул пьяный гость. — Пошли, Вержбовский, скоро бомбы начнут падать.
Мотя захлопнула дверь.
Она сидела на кухне, когда туда вошла встревоженная Агриппина Борисовна.
— Родственницу привел? — спросила Мотя, не поднимая глаз.
— Никогда и не видали такой.
— Пьяный?
— То-то, что трезвый, — сказала старушка, усаживаясь возле Моти. Она наклонилась к ее уху и прошептала: — Бомбы эти всех с ума свели. Накрашенная…
— Уличная?..
— О, господи! Боюсь и подумать.
— А я думала — родственница…
В дверях кухни стоял Матвей. Он поднял на Мотю тяжелый и темный свой взгляд и проговорил:
— Все мы родственники перед Конституцией.
Он перевел глаза на мать и добавил:
— Мама! То — девица с моих станков. Посели ее пока на кухне.
Старушка сдержанно побагровела. Она могла простить, что девицу поселят, где обедают, — но на кухне, в ее святыне? Повернувшись на стуле, она возразила:
— На кухне Мотя живет… селяне…
— Вот и будут жить вместе, — сказал твердо Матвей. — Один беженец от немца, другой — от своего характера!
Мотя от этих слов так огорчилась, словно бы голова ее поседела в одну ночь. Как быть? Что делать? Отказаться? А, может быть, тут ничего нет. Она чувствовала, что презрение к этой девке растет в ней неудержимо. И она пробормотала, стараясь сделать холодное лицо:
— Которым, и не за характер платят деньги…
Матвей уставился в пол. Лицо его было сурово. Он сжал челюсти и сказал с трудом:
— Прошу, мама, без колебаний.
Мотя и Агриппина Борисовна вышли. Матвей показал Полине на топчан. Здесь она будет спать. Затем он посмотрел ей в лицо. Казалось, что она ощущает слабость и головокружение. Но, Матвей не верил себе: «И не такое ей приходилось видывать», — подумал он. Указывая на губы ее и щеки, он спросил:
— А это зачем?
— Что?
— Да краска.
Он подвел ее к крану.
— Чтоб у меня такого больше не было. Завод тебе не улица. Я у моих станков не позволяю краситься. Не нравится, переходи к другому мастеру, а то к лешему с завода!
Он пустил воду, намылил руки и, смеясь, сказал:
— А ну, наклонись, я с тебя все грехи смою, отныне и навеки.
Глава шестая
Когда вы всматриваетесь в шпиц здания, вам, прежде всего, приходит в голову, что строители длинной стрелой этой хотели увековечить свое стремление найти или понять, в худшем случае, неуловимую бесконечность. Человечество так любит поиски! Все его легенды — о поисках, начиная от Кащеева камня и кончая камнем философским. Даже фланер, праздношатающийся ленивец, и тот ищет свою лужу, в которую мог бы поглядеться и найти нечто пленительное, не выходящее, конечно, за пределы магазинной витрины — и ценностью и красотой.
Следовательно, если вы скажете самые яркие слова, они едва ли смогут передать то наслаждение, которое вызывают поиски, охватившие человека с гибким и цветущим воображением, не желающего покоряться обстоятельствам, быть тем поплавком, что указывает — рыба клюнула. Это — поиски ученого; поэта, выбирающего эпитет; тоска и удовольствие художника, подбирающего краски; работника, ищущего новые методы работы; все то неуловимое, сокровенное, что всегда притягивало людей; и, наконец, наслаждение, свойственное нашему времени, — ибо возможностью осуществления оно принадлежит именно нашему веку! — наслаждение величайшее и возвышеннейшее: поиски того, как бы наилучше, в социальном значении, устроить жизнь человека на земле. В широкую и мощную реку этого наслаждения вливаются многие потоки, одни побольше, другие поменьше, но все они, вместе с рекой, катятся к тому житейскому морю, которое называется — нашей страной, страной будущего, страной социалистического строительства и борьбы…
В продолжение почти трех недель с того момента, как Полина встала возле станка Матвея, он сам прошел по множеству тех протоков, ручьев, расщелин и трещин, что вливаются в реку, о которой мы говорили, и которые обладают во всей силе волнениями и тревогами, составляющими волны житейского моря. Матвею изгибы эти казались то конечными, то кpaйнe топкими, способными его погубить, то сверкали искрой, указывающей на приближающийся пламень вдохновения, то ему чудилось, в руки его попадали лишь отдельные волокна, нити, в то время как вся пряжа бежала мимо него!
И, странно, волнения эти увеличились как раз тогда, когда им пора бы, казалось, утихнуть. К концу недели станки, обслуживаемые им, подняли свою выработку до 107 % нормы. Мало того, деталь «1-10», которую Матвей боялся, что передадут на изготовление другим, — деталь была ответственнейшая и сложнейшая, — передали ему. Правда, пришлось пойти к начальнику цеха, сказать несколько слов в парторганизации, но, кaк бы то ни было, с его станка сходила эта деталь, представлявшая собою едва ли не одну пятую казенной части орудия.
Физически Матвей уходил из цеха, являлся домой к обеду, что-то говорил, шутил, но если б спросить его, чем он был занят сегодня и вчера и чем он будет занят завтра и, если б спрашивающий был человеком, который не подумает, что Матвей хвастается, Матвей ответил бы, — он думает о станке и детали. Ответ этот, конечно, ничего бы не объяснил, тем более, что происходящее вокруг завода СХМ и вокруг Проспекта Ильича хотя и улучшало доводы объяснения, но в то же время и уводило от него в сторону.