— Послали одного товарища в тыл противника. Генерал предложил мне проверить его и поберечь. Имейте это в виду, если завтра не приду на ученье. С цехом у меня улажено.
Майор был поклонником начальника штаба: он смотрел на Матвея свысока. Поэтому, майор обратился за подтверждением направления Матвея только через несколько часов, когда у него появилась надобность позвонить в штаб. Майор был крайне удивлен, когда и начальник штаба и, позже, генерал сам позвонивший ему по телефону, сказали, что они не отдавали приказа о направлении Матвея в тыл противника…
У микрофона в тот час стояла, впервые, Мотя. Она читала на весь завод и ей казалось, что эти простые слова, которые она говорит, возвеличивают и ее, и тех людей, которым она говорит, и того знаменитого фрезеровщика, а ныне мастера, М. Кавалева, который чуть свет ушел в свой цех на работу и теперь слышит ее голос.
— «…Заметных успехов в выращивании кадров, — читала она, — добился не только Матвей Кавалев, но и мастера-коммунисты Погребов, Кисленко, Зубавин…»
В библиотеке, возле стола Силигуры, находился главный инженер Коротков, которому спешно понадобились какие-то справочники по баллистике. Однако же, не обязательно главному инженеру, который, обычно, спит не больше пяти часов в сутки, приходить в свободный час в библиотеку? Он может потребовать книги по записке. Так думал Силигура, глядя на Короткова и одновременно слушая голос Моти, несущийся из рупора.
Коротков пришел, чтобы поговорить о семье Кавалей! Матвей вчера отпросился у него «по важным делам» на три дня. Какие важные дела у Кавалей? Уезжают они, что ли? Одни? Или уезжают вместе с Мотей?..
Коротков видывал Мотю и раньше. Буйная красота ее вызывала в нем изумление — и только. У него не появилось желания встречаться с нею, тем более, что красота ее казалась ему сильно действующей лишь на крайне грубых людей, к которым он себя относить никак не мог… а сегодня он увидел ее в радиоузле, где он должен был прочесть текст договора на социалистическое соревнование между СХМ и рядом городских заводов. И вот, Мотя, среди белых, ничем не украшенных стен, среди портьер из рубчатого бархата и радиоаппаратуры показалась ему невыносимо (он не боялся такого, разумеется, пошлого слова!) прекрасной. Откуда в ней это?
— Сочный голос, слышите? У нас в узле новый диктор?
— Из семейства Кавалей, — сказал Силигура, и глаза его заблестели так насмешливо, что Коротков, опасаясь «исторической записи», не стал расспрашивать дальше.
А Силигура записал: «Был Коротков. Книги взял хоть и толстые, но незначительные, впору себе. Хотел спросить о Моте: „Почему она поступила на радиоузел, что в ней скрыто?“ Он опасается, что, увидев ее у микрофона, способен полюбить — и свершить безрассудное: жениться на ней! Коротков, уведенный ее голосом, который, есть чудо. Кроме того, ему непонятны причины: откуда явилась у нее такая убедительность голоса, откуда и почему звучит он с такой силой и уверенностью? Откуда? Насколько я понимаю, она хочет, чтобы голос ее ежеминутно звучал перед человеком, которого она любит. У нее мало надежды, что он ее слышит иначе, сердцем!..»
Здесь Силигура задумался. Ему представилось строгое лицо читателя, перелистывающего его книгу. В истории прошлого читатель верит, что, наряду с общественными огромными событиями, существовала любовь. «А в настоящем, — ибо, как сказал один умный человек, каждая эпоха считает себя наихудшею из существовавших, — разве люди в состоянии одновременно и воевать, и любить?» И думается Силигуре: встает перед ним читатель его истории и, строго подняв палец, спрашивает: «Что же это такое? Разве любовные истории суть исторических фактов?» И тогда Силигура ответит: «Все, что могуче и страстно, все, что совершенствует человека, его ум и волю, все, что помогает нашей победе, все это — история или ее ответвления. А именно: на ветках-то и цветут цветы, дорогой мой!»
За столом, в квартире Кавалей, сидела Мотя.
Старики Кавали ушли к знакомым, чтобы узнать: как, что и где слышно насчет фронта. Отец Мoти пришел в табор беженцев-крестьян, направляющихся на восток и расположившихся на ночлег возле города. Он встретил знакомого крестьянина и, как старик Каваль, тоже жаждал изустного рассказа о войне. Матвей исчез… только старуха мать слушала Мотю, которая готовила чтение на вечер.
Старуха не понимала того, что ей читает дочь. Старухе хотелось сказать дочери, что на Проспекте большое беспокойство, что ходят слухи, будто немцы опять придвинулись к городу и что нынче на рассвете некий дымно-багровый луч пересек все небо и будто бы прогремел неразборчивый голос, и все увидели в этом дурное, кровавое предзнаменование, и священники в церквах начали опять служить нескончаемые молебны о даровании победы державе российской и ее славному воинству, и сама Агриппина Борисовна видела во сне Сергия Радонежского и ходила советоваться о том с батюшкой…
— «По всей территории завода широко раскинувшиеся цеха гремят по-разному: где слышится лязг многосильного пресса; где гуденье вечно бессонных горнов; где ровный рокот трансмиссий и шум станков. Но дыханье их едино — все для фронта!»
Мотя повторила, глядя на мать глазами, в которых вот-вот могли показаться слезы:
— Все для фронта, мама! А я?
И, уронив рукопись на пол, она положила голову на плечо матери и заплакала.
— Что ты, дочка?
— Ой, страшно ж мне, мамо! Страшно!.. Приехали мы до Кавалей и думали: поедем дальше, вместе…
— Так мы ж одни, можем уехать, дочка?
— Куда? Куда уедешь от войны, мамо?!
Старуха понимала, что дочка говорит не все, что хочется ей сказать.
— От войны, дочка, можно уехать, а вот уедешь ли от сердца?
Мотя отшатнулась от матери.
Быстро наклонившись, Мотя стала собирать разлетевшиеся квадратные листочки желтоватой пухлой бумаги. Но, не собрав и половины их, опять припала к плечу матери.
— Страшно, дочка?..
— Ой, страшно ж мне, мамо! — древним, напевным голосом ответила матери дочь. И этот голос нашел в душе старухи такое, что она замерла и почти в полуобмороке слушала все возвышающийся, с хриплыми оттенками, голос дочери; и чудилось старухе в голосе этом такое горе, что нельзя было его ни слушать, ни отказаться от слушанья. — Ой, мамо, мамо! Что ж со мной такое? Я пошла из-за того Матвея на радио. Думала: услышит он меня, не будет мне так страшно. Боюсь я тех бомб и тех самолетов, ой как боюсь… а он ушел куда-то, и никто не знает куда: то ли на фронт, то ли сел в танк?.. И на одну меня, мамо, посыплются те бомбы, которые немцы обещают сыпать нещадно на наше радио, на тот Дворец, на мое сердце, мамо!..
Глава двадцать первая
То ли в день ухода Матвея «на ту сторону», то ли дня два-три перед тем, Матвей побывал в отделе Обкома партии, ведающем промышленностью, вернее, кадрами ее. Матвей хотел похлопотать о судьбе одного конструктора, парня дельного, но драчливого и дурного на язык в пьяном виде.
К несчастью, ответственный, слушавший Матвея, сам недавно сильно выпил и, хотя не наскандалил, но решил отныне быть и к самому себе, и к другим беспощадным. Конструктор и попади под линию этой беспощадности! Словом, из хлопот ничего не получилось.
Однако ответственный не желал щеголять адской своей беспощадностью и потому он пригласил Матвея в обкомовскую столовку пообедать и поговорить дополнительно. Матвею есть не хотелось, но он полагал, что за едой ему удастся уговорить ответственного… Ответственный, будто поняв намерения Матвея, подвел его к столу, усадил, заказал обед — и исчез, будучи спешно вызван к первому секретарю.
За столом, кроме Матвея, находилось трое: пожилой химик с толстым носом, жалующийся на несварение желудка; испитой трестовик в рубашке с длинным воротничком, выпяченной грудью и глубоко запавшими глазами; очень красивый татарин, жеманно подбирающий губы и ласково всем улыбающийся, видимо очень доброжелательный человек. Не будучи знаком с Матвеем, он дал ему совет, что есть и что выпить, — и совет этот оказался удачным, чему тот и радовался все время обеда.