Журналисты не задохлись, хотя ехать им пришлось много. Их вынули из грузовика и на носилках несли через какие-то хлюпающие места, наверное, через болота. Затем по коврам зашелестели ветви, затем их положили на какие-то доски, и вскоре до них донесся влажный запах воды, и мокрота просочилась сквозь ковры. Дышать было трудно, особенно когда их клали не на бок, а на живот. Тогда журналисты, чтобы выразить свое негодование, начинали мотать ногами, и их переворачивали, пока кто-то не догадался и не отметил глиной — «верх». Наконец, сквозь пыль, которой были набиты ковры, сквозь шерстинки, которые лезли в уши, они услышали веселые, смеющиеся голоса, мало похожие на те голоса, которые последние часы сопровождали их. Журналисты поняли, что они прошли, <если> можно так выразиться, через фронт и сейчас находятся на советской стороне.
Так оно и было. Ковры развернули, и экс-лейтенант, теперь уже в полуштатской, полувоенной одежде, сказал виноватым тоном:
— Извините, господа. Нам и самим это крайне неприятно. Мы не любим ни авантюр, ни авантюрных приключений. Как вы убедитесь сами, вся наша жизнь построена совершенно на другом принципе. И если это случилось, то случилось как редчайшее исключение. Я бы просил вас не обобщать его в своих дальнейших писаниях…
Журналист постарше сказал:
— Я вам заявляю: сколько вы нас ни пытайте, мы ничего не скажем!
Экс-лейтенант не мог лишить себя удовольствия, он съязвил:
— У нас нет Гестапо, чтобы пытать. Правда, у вас другая практика и вам трудно поверить… Прошу.
Журналисты сели в «ЗИС». Они удивленно переглянулись. За минуту до того, когда развертывали ковры, они слышали множество смеющихся голосов, а теперь дорога была пуста; кусты, окаймлявшие ее, стояли, так и не потеряв пыли. Возле экс-лейтенанта был только тот шофер, прихрамывающий, который правил грузовиком. Лицо у него было раздраженное. Журналисты по тону его голоса понимали, что он злится и негодует, но на что он злился и <по>чему негодовал, они не понимали. И очень хорошо, что не понимали.
Матвей говорил:
— Их расстреляют?
— Нет. Зачем же? Их допросят.
— A потом расстреляют?
— Потом их отправят в лагерь, где они и будут объедать нас до конца войны, — ответил экс-лейтенант спокойно. Горячие вопросы Матвея ставили экс-лейтенанта в необходимость быть хладнокровным. И он отвечал не без наслаждения, любуясь своим хладнокровием и выдержкой.
— И потом их расстреляют?
— Это уже зависит от немецкого народа, надеюсь, — многозначительно ответил экс-лейтенант.
— Э, ждать! Что ж, нельзя разглядеть палачей народа? Ты возьми их лейки, прояви негативы. Ты их души проявишь!
Матвей протянул руку к кобуре. Пока он вел журналистов, ему казалось, что он ведет их к смерти. Но теперь, когда сейчас длинная, сильная и красивая машина увезет их прочь, он не мог отпустить их. Какие там, к черту, переговоры с ними! Смерть им — и больше ничего! Смерть!
Экс-лейтенант не шевелился и даже не смотрел на Матвея. Он наклонился, сорвал былинку и, осторожно сгибая ее, старался сделать нечто похожее на остов коробочки. Все его движения говорили, что он понимает ненависть Матвея, но, понимая, уверен, что Матвей справится со своей раздражительностью, — он доверяет ему. Подождав немного, и по дыханию Матвея поняв, что тот успокоился, экс-лейтенант поднял голову. Глаза у него были карие, чистые поразительно, он, должно быть, очень отчетливо видел мир. Он приложился к козырьку фуражки и направился к машине.
Пыль от ушедшей машины улеглась. Она лежала на сапогах Матвея, сливая их очертания с дорогой. Он был один. Револьвер, вынутый им, нагрелся в его руке.
Матвей с ненавистью поглядел в последний раз в ту сторону, куда ушла машина, — и выпустил в землю заряды. Один! Два!
Затем он выронил револьвер, упал в пыль и, простерши руки к траве, которая словно бы тянулась к нему, желая успокоить, стал рвать, мять ее, бить себя ею по лицу…
Когда придет отмщение, когда?
И вспомнились ему слова товарища П., этого умного и очень проницательного человека. Товарищ П., когда Матвей и его спутники привели фашистских журналистов в штаб отряда, повел Матвея куда-то в лесок и там, возле пастушеского шалашика, показал ему трех ребят: двух девочек и мальчика лет шести.
— По-моему, твои племянники. Из села Карнява. Так?
Матвей вгляделся. Он видел этих ребят прошлой весной; о, они сильно изменились, похудели, вытянулись, да и к тому же лица у них сейчас были как-то особо ждущие, молящие, так что, несмотря на возбуждение и радость — результат удачно проведенной разведывательной опера- ции, — Матвей не мог смотреть на них без слез.
Да, они его племянники! Дома, в городе, о них много говорили, — особенно Мотя. Она горевала, что племянники, жившие в другом селе, не успели прибежать к ней.
Но не странно ли, что Матвей не вспомнил о них, а вспомнил о них и нашел их товарищ П., у которого и без того немало хлопот?
От этих мыслей Матвей растерялся и пробормотал:
— Можно мне их с собой?
— Для того и доставлены, — ответил товарищ П. — И еще для того, чтобы, говорю открыто, ты, Матвей Потапыч, не считал уж очень нас за простаков. Мы тоже кое-что предвидим, а иногда и получше, чем наши тезки-партизаны в прошлом. Слово — не одежда, изнашивается быстрей. Вот ты по-прежнему пошутил насчет своей командировки, а тебе за такую «командировку» может и влететь.
Он ласково похлопал Матвея по плечу и заглянул ему в глаза: не очень ли тот обиделся? Ему показалось, что Матвей не так уж отягощен обидой и грубостью, и товарищ П. продолжал:
— Так вот, Матвей Потапыч, буде спросят тебя на заводе: зачем ходил, можешь сослаться: де вызвал тебя товарищ П. и вот тебе в том мой документ. А я хотел тебя видеть инструктором насчет станков, а тебе хотелось, дескать, получить племянников, у тебя по ним сердце горело. Вот какая штука. Говори: с товарищем П. знакомы давно…
Он подумал и, улыбаясь иронически, добавил:
— Романы приучили относиться к шалостям партизанским снисходительно…
И уже совсем строго:
— Я бы к тебе не стал таким снисходительным, я не из романа. Но ради тебя тот, который в толпе у виселицы, Андрей Обхадименко, ради тебя… помер. Значит, он в тебе учуял особенное что… и мне завещал чуять.
Матвей, растроганный, поцеловал фельдшера. Фельдшер ворчливо принял поцелуй, а затем сказал те слова, которые вспомнил Матвей в пыли дороги, когда лежал он и бил кулаками в землю, пылая ненавистью и жаждой мести:
— Отмщенье немцу придет, Матвей Потапыч. Мы их снабдим решеткой, а которых и пулей обременим, извините уже!
Глава двадцать восьмая
Но не эти слова, а другие, которые он, казалось, пропустил там, по ту сторону, без внимания, здесь, в городе, ударили ему по сердцу когтями так, что он искривился весь в гримасе. Он вспомнил их, когда, приняв цех, он велел закрыть дверь своего кабинета и приказал старшему мастеру Чичкину докладывать, кого из рабочих он намечает для эвакуации — «поднимались» последние станки из новейшего оборудования. Но дело со станками не было столь сложным, сколь сложным являлся вопрос: кого ж из рабочих оставить, а кого отправить?.. Коммунисты оставались все — это бесспорно; из беспартийных отправляли тех, кто не имел недвижимости — домиков и приусадебных участков — и кто был посмекалистее и половчее; последнее-то как раз и не всегда совпадало с первым.
Матвей слушал внимательно толковое и продуманное сообщение Чичкина, седеющего плотного человека в серой рубашке с закатанными выше локтей рукавами. И столь же внимательно слушал себя Матвей, глядя на пепельно-серое одинокое облачко, невесть как, словно бы в подпитии попавшее на середину тонкого, как газ, бледно-голубого неба. Два голоса спорили между собой внутри Матвея. Один из них, напомнив слова о тезках-партизанах товарища П., привел ему в точности дальнейшую фразу его: «Слово — не одежда, изнашивается быстрей». — «Ну и что же?» — спросил недовольно второй голос, делая вид, что он не понял первого. И тотчас же первый ответил с охотой: «А то, что это значит: другая форма теперь у партизанского движения, и ты, Матвей Потапыч, должен рассказать о ней». — «Какая же это другая?» — спрашивал другой голос, продолжая делать вид, что он не понимает первого. «А вспомни, какая, продумай, что ты видал!»