Он знал, где этот полковник!
Он найдет его — и именно живого, а не мертвого!
И чем больше Силигура рассматривал Матвея, тем увереннее укреплялся в своих предположениях. Матвей имел все основания корчить из себя просто вельможу, а не кого-либо меньше. Когда слышался особенно тяжелый залп орудий на востоке, пробивающих себе дорогу среди немецких колонн, лицо Матвея светлело, будто это стреляли не орудия, а падали тяжелые оковы и — рухнули стены темниц!
Стали попадаться навстречу машины и повозки с ранеными. Тела убитых обжигали сердце, как молнии… Затем встретилось немецкое укрепление.
Позже по опросам пленных и рассказам красноармейцев Силигура восстановил историю гибели этого укрепления. Немецкие офицеры, гордые, уверенные, великолепно выспавшиеся и наевшиеся, вышли на бруствер укрепления: солдаты донесли, что приближаются русские. Отселе они, немцы, увидят рождение своей победы. Они подняли бинокли — и увидели другое: рождение своего обвала.
— По местам! — слышится немецкая команда.
И вот Силигура своей ногой идет по уничтоженным, разрытым, разорванным в клочья укреплениям немцев. Вьется дымок. Поднимается пыль. «И скоро завьется над вами ковыль, — думает Силигура торжественно. Лежат мертвые немцы. — Вам уже не топтать моей земли, не издеваться над нею…» Поодаль, возбужденно размахивая руками, красноармейцы бегут к какой-то избе, где в подвале нашли спрятавшегося офицера.
Матвей, сильно припадая на ногу, подошел к Силигуре и сказал протяжным и довольным голосом:
— Вот ты, Владислав Николаич, жаловался, что я написал плохой некролог о Рамаданове? — Он вытянулся, засунув руки в карманы куртки. — Нет! Хороший некролог, я считаю. Мы добавим только одно: «Там лежит прах с могилы того, кто рассеял врагов своих, как прах!»
Он выбросил руки вперед и разжал пальцы.
Земля с могилы Рамаданова упала на остатки укрепления.
…После первого танкового сражения на подступах к СХМ Силигура, как и многие городские жители, ходил осматривать поле сражения. Правда, майор Выпрямцев бранился: «Еще рано экскурсии, да разве вас остановишь?» Силигура, таким образом, видел, как могут быть разбиты танки, разрушительная сила которых дотоле не позволяла и предполагать такое их унижение. Но со всем тем перед ними лежали танки, смятые, как чайники, брошенные где-нибудь на свалке, или скомканные, как листы ржавого железа.
Но здесь торжество «дедловок» было еще явственней! Мертвенная обреченность чувствовалась в этих уничтоженных машинах. Даже железо казалось мягким и жалким, и было несколько обидно, что подобные плоские и неуклюжие машины способны внушать страх.
Зато как величественно стояли они в каре, высматривая русских! Какая походка у солдат! Какие мысли у офицеров! Сколько надписей: «Я брал Фермопилы!» Как глядят они, ища своего отображения в свинцовых волнах русской реки, которые грустно катятся, словно старческий сон, в однообразных берегах.
А теперь танки недвижны — и недвижны навек, так же как и недвижны, спят вечным немецким сном, жадные до сна немецкие солдаты. Ах, эти свинцовые русские реки! Ах, эти реки преисподней! Ах, эти в лаптях и зипунах!..
Матвей повернул вытянувшееся лицо к Силигуре и сказал:
— Сейчас я его убью!
— А что ж? — сказал Силигура. — В конце концов, он вполне достоин смерти.
И Силигура был искренен. Впрочем, он редко был неискренен.
Глава пятьдесят третья
— Я его сейчас убью! — повторил Матвей почти со сладострастием. — Я его убью за все, что он наделал у нас! И за то, что собирался наделать! И за то, что собирался еще жить…
Солнце спускалось к западу. Утихающая на востоке канонада говорила, что наши пробились, что немцы отступали. Да это было ясно также из того, что сообщили: генерал фон Паупель — в бегстве! Все это настраивало думы Силигуры на крайне торжественный лад. Ему казалось, что солнце, — человечество всегда считало солнце покровителем справедливости, — солнце медлит, дабы увидеть акт справедливости. Силигура уже настолько считал месть эту необходимой, что он крайне обиделся, если б ему предложили устроить суд или нечто подобное над генералом фон Паупелем. Из этого нельзя подумать, что Силигура в какой бы то ни было мере был настроен против права, — нет! — он просто жаждал немедленной и самой яростной мести. Если Матвей мстил за свою личную обиду, за обиды, нанесенные немцами своим <очевидно, должно быть: его. — Ред.> родственникам, друзьям и согражданам, то Силигура, помимо всего этого, жаждал отмщения за библиотеку, за сожженные книги и залы!
Небо приобрело однообразную окраску, свойственную мокрому пологу палатки и осени.
Они остановились на широком шоссе. Командир соскочил с мотоциклета. Он подал бумагу Матвею, попросил у Силигуры огня, закурил и вскочил обратно в мотоциклет. Силигура не вытерпел и, высунувшись из машины, повторил вопрос, на который только что получил утвердительный ответ:
— Пробились, значит?
— Так точно! — ответил командир, отъезжая.
Машина опять свернула в проселок.
Странно гнались они за врагом. Впереди на дороге никого не было. Никто, казалось, не указывал им дорогу, — и не встречалось никаких признаков убегающего врага. Ведь он мчится, небось, на самолете или, — раз уж так развезло и самолету трудно подняться, — на каком-нибудь вездеходе. Ведь бежит не кто-нибудь, а сам генерал фон Паупель, виднейший водитель танковых войск! И однако же они чувствовали, что враг где-то недалеко, что того и гляди покажется, отстреливаясь, машина, — Матвей выхватит автомат, шофер пригнется…
Горбатенький крестьянин, накинув на голову рваный солдатский плащ, вышел из кустов. Он поднял руку. Машина остановилась.
— Здравствуйте, товарищ Каваль! — сказал крестьянин бабьим голосом. — У мостика попрошу вас остановиться. Дальше придется на тарантас сесть, там дальше никакие машины не действуют.
Они нырнули вниз, с трудом подкладывая цепи, поднялись на пригорок, а затем пересекли луг и уткнулись в разрушенный мостик.
Матвей выскочил из машины и быстро, переминаясь с ноги на ногу, сказал, весь вздрагивая и облизывая губы:
— Вот здесь я его и встретил… Вот здесь… колхозники ему танки вытаскивали, а он их… бил, сволочь!
Матвей перебежал по оставшимся плахам на ту сторону речки.
Несколько крестьян, в шинелях, подтянутых ремнями, с винтовками, ожидали возле дубов, на высоком берегу. Они молча повели приехавших. Молодящийся старик с подстриженными усами, видимо, весельчак и бабник, сказал только:
— В такую погоду не воевать, а на печке лежать.
— Тебе бы только и лежать, — отозвался кто-то позади, с силой вытаскивая увязший в грязи сапог.
Они увидели мокрый кирпичный дом, крытый железом. Валявшаяся подле вывеска говорила, что здесь прежде была больница. Возле дома и дальше, на площади, где некогда Матвей видел виселицу, стояло много подвод с бочками. Возы и бочки увиты были ветками дубов. Вода стекала по буро-зеленым листьям, чуть тронутым морозом. Ближе, у крыльца, три рослых коня, впряженных в длинный и тяжело нагруженный ходок, переминались с ноги на ногу. Возница, узнавший Матвея, крикнул, указывая на коней:
— Матвей Потапыч, а кони-то у венгерцев уведены!
— Эх вы, конокрады! — сказал Матвей без улыбки и остановился, прислонившись к ходоку. — Где он?
Но ему не ответили.
Из дома вышел, держа в руках красный небольшой флажок, человек в неимоверно длинной шинели, с такой же неимоверной кобурой у пояса. Лицо у него было маленькое, глаза острые, а голос — угрюмый и гулкий бас. Он заорал на всю площадь, сзывая колхозников. Они сбежались и встали у крыльца. Басистый прочел вслух обращение колхозников партизанского района к жителям города, а затем предоставил слово Матвею.
Матвей поблагодарил колхозников за подарок: «красный обоз с хлебом», и очень коротко, — почти плакатно, — рассказал, как держится город. Крестьянин с передней подводы, когда Матвей окончил свою речь, захлопал. Похлопали и остальные, а затем подводы двинулись, погрохатывая бочками, в которых хранили крестьяне зерно от немцев и которые, выкопав, так и повезли, не пересыпая в мешки. Красный флажок укрепили к дуге передней подводы, и скоро он, колыхаясь, скрылся в дубовой роще. Площадь опустела.