— Разве Матвей Кавалев честолюбив? Он у меня в цеху. Я не замечал.
— Насколько наш главный инженер честолюбив, настолько же не честолюбив Матвей Кавалев. Просто нет другого способа, чтобы Коротков быстрее понял Кавалева и воздействовал на него. Мне думается, что из-за воспоминаний прошлого, Кавалев тоже поймет главного инженера.
Секретарю эта психология показалась чересчур сложной. Но он привык доверять в таких случаях «старику». Про себя он сказал, что воздействует на Матвея по партийной линии и, пожалуй, в ближайшие дни поставит вопрос о переводе его из кандидатов в члены партии.
Секретарь бросился догонять Короткова, директор Рамаданов, сославшись на температуру и озноб, ушел домой. Над Проспектом, со свирепой выразительностью, проносились истребители. Из окна кабинета видны были баррикады, упиравшиеся в мост. По спуску к реке грузовики, тормозя колеса цепями, визжа и подпрыгивая, везли обрезки железных балок для надолб. Ветер раскачивал реку.
Директор сел за стол. Перед собой он положил карту завода, список рабочих, разделенный на две графы: имеющие военную подготовку и не имеющие. Мысли стремились неудержимо и быстро, как птицы в осенний перелет, и, казалось, что воздух свистел вокруг него. Он долго сидел, закрывши глаза рукой. Тени и свет слились. Проспект соединился с рекой, надолбы колыхались как деревья… Позвонил Коротков. Со снисходительностью молодости, он спросил: «Директор, наверное, забыл пригласить врача?»
— Какого врача? — удивленно сказал Рамаданов.
— У вас же тридцать восемь и девять!
— Да, да.
— Тогда, разрешите, я приглашу?
— Да, да. Замечательно.
Глава одиннадцатая
Коротков звонил из цеха. Беседа главного инженера с Матвеем сразу же показала секретарю, что Рамаданов глубоко прав. Как только Коротков узнал, что Матвей честолюбив, огромное уважение охватило главного инженера. Он сразу же поверил в будущую славу Матвея, славу, которая на каком-то этапе, отражательно, способна повлиять и на славу Короткова. Матвея ведь можно будет всегда использовать, направить? Голос, которым говорил Коротков, был ласков, радушен и прост. В нем не чувствовалось напряжения, и Коротков, действительно, не делал напряжения. Он безмерно уважал человека, о котором директор, большевик и уж абсолютно не честолюбец, говорил приязненно. Значит, существуют такие оттенки честолюбия, которые могут понравиться всем? В глубине души хотел бы и Коротков быть охваченным таким именно честолюбием.
Матвей прочел заметки, перепечатанные на машинке. Он опустился на стул, чувствуя непонятную усталость, словно напряжение, которым он был охвачен в последние дни, оказалось напрасным. Над ним поднялось доброжелательное и красивое лицо Короткова с глазами, отливающими нежно-зеленым, как верхушка дерева. И вспомнилась ему почему-то верхушка елки, которую зимой внесут в комнату и которая упрется в потолок, так что ее подрубать приходится…
— Пожалуй, Осип Сергеич, я по твоей бумажке и прочту? — сказал Матвей устало. — Мне трудно будет изложить лучше.
— Вопрос серьезный и неожиданный, — сказал секретарь. — Он, собственно, был ожиданным, а все-таки пришел неожиданным. Беда, если напутаешь.
— Что ж тут путать? Дело ясное. Ложись на платформу и уезжай, — проговорил недовольным голосом лысый рабочий, перебиравший в углу какую-то толстую папку с бумагами. — В городе, вон, сказывают, уже домовые книги жгут.
Он сердито захлопнул папку и вышел. Коротков крепко пожал руку Матвею. Матвей ответил ему тем же, и Коротков тоже ушел. В комнате остались секретарь и Матвей. Утро, свежее и прекрасное, врывалось в окна. Отсветы золотых облаков играли по полу, скользили по шкафам и бумагам, и далекая небесно-голубая дымка заполняла комнату.
Матвей, то застегивая ворот гимнастерки, то расстегивая, спросил:
— Стало быть, партийная организация тоже поддерживает вопрос об эвакуации СХМ?
Ответ был ясен и без того. Но секретарь счел нужным проговорить самым авторитетным тоном:
— Да. В положительную сторону.
Матвей ухмыльнулся:
— А у меня Сварга собирался сегодня рекорд дать. Думали, из газет явятся, охнут. Вот тебе и охнут! Так… Значит, вместо разговоров о плане и производительности труда, мы будем обсуждать насчет эвакуации?
Секретарь молча указал на бумажки, принесенные Коротковым. Там говорилось и о важности импортного оборудования, и о других мотивах. Матвей, так же молча, кивнул головой. Секретарю показалось, что он хочет сказать: «мотивы-то указаны, да вот правильную ли дорогу указали, не знаю».
Секретарь проговорил:
— Как кандидат партии, вы, Матвей Потапович, обязаны поддерживать директивы, данные свыше.
Матвей встал. Он широко раскинул руки. Голова его, как видно, кипела словами как иногда площадь кишит народом… но какой-то седой холодок мешал ему говорить длинно и так, как бы ему хотелось.
— Ладно. Поддержу. Выступлю! Хоть и противно.
— Нам всем противно уезжать, — сказал секретарь. — Но указания свыше. Местный вопрос с заводом надо уметь расширять до размеров всей страны, Матвей Потапыч.
— Да я уж расширил, — сказал, криво ухмыльнувшись, Матвей.
Он взял бумажки, принесенные Коротковым, и сунул их в карман. Секретарь еще раз напомнил ему час цехового собрания, и они расстались.
В этот же самый свежий и прекрасный час в большой квартире директора Рамаданова послышался звонок. Пришел доктор, бородатый, жирнолицый, с приятным голосом, от которого все испытывали удовольствие, — да и сам доктор в том числе. Приятно и вкусно насвистывая, доктор вымыл руки, спросил у жены Рамаданова, как спал больной. Жена, высокая, сумрачная старушка, сказала, что больной совсем не спал, а писал всю ночь, а затем из штаба участка фронта пришли шифровальщики… Доктор сделал неодобрительное лицо, и неизвестно было, что он не одобрял: то ли, что старушка выбалтывает военные тайны, или то, что больной работает. Правда, температура у него вчера была нормальная, но это ничего не значит, — самый злостный грипп развивается, иногда, при почти нормальной температуре. С кислым лицом, доктор вошел в кабинет.
Солнце играло на осенних цветах; две вазы, синие и длинные возвышались на столе. Пахло не цветами, а пролитыми чернилами. Доктор взглянул на стол, на больного, колени которого, поверх одеяла, покрывала большая карта завода и его окрестностей. Рука больного лежала на телефонной трубке.
— Телефонные разговоры вредны, — сказал доктор, присаживаясь на стул, возле кровати. — Температура?
— Нормальная.
— Самочувствие?
— Выжидательное.
На письменном столике вспыхнула красная лампочка. Рамаданов скинул одеяло, вскочил и, как был, босиком и в нижнем белье, бросился к столу. Было что-то высокое и радостное в голосе директора, и хотя сравнение могло показаться совершенно неуместным, но голос его звенел теми переливами, которыми звенит жаворонок высоко в матовой бездне, воздушной и весенней, когда встает солнце и гаснет последняя звезда. «Ведь, в конце концов, черт возьми, — подумал доктор, послушный взмахам ладони директора, которая мягко указывала ему на дверь, — ведь, черт возьми, существуют же старые жаворонки и тоже поют не хуже молодых, а, иногда, и лучше!»
Он прикрыл за собою дверь. Донеслись слова:
— Москва? Говорит Рамаданов. Я просил соединить меня с Комитетом обороны. Да? Вот замечательно! Это кто? Иосиф Виссарионович? Здравствуйте!
Заложив пальцы за подтяжки и выпятив грудь, доктор вошел в столовую и сказал сумрачной старушке:
— Кажется, наш больной скоро выздоровеет. Если б я мог, я б ему ежедневно прописывал разговор с Москвой.
Старушка посмотрела на него с досадой. Она училась в Московском Университете и ей не нравилось, когда шутили над Москвой, даже в такой изящной форме, как это сделал доктор.
Доктор был человек крайне чувствительный, — а к своим мыслям, в особенности. Когда он говорил их вслух, лицо его от волнения принимало медный оттенок, как будто рядом вспыхивал костер. Поэтому, он редко слышал что-либо сзади себя, даже тогда, когда кто-нибудь и кричал бы. Не услышал он и крика Рамаданова, который, наклонившись над трубкой и гладя рукой стол, вопил в телефон: