Самым поразительным событием этого и без того достаточно поразительного дня был ответ Силигуры. Откуда-то из тьмы донесся он:
— Приучайтесь к дыму, придется идти и через пламень!
И они вскоре, действительно, почти нырнули в пламень. Силигура был первым.
Кашляя, чихая, почти задыхаясь, выскочили они и уперлись руками в широкую, как ворота, металлическую, теплую дверь. Силигура вывел их к боковому входу в библиотеку. Пламя и дым устремлялись в главный вход, не находя здесь тяги. Дыма было меньше. Хотелось дышать, дышать… Но Матвей сказал, криво улыбаясь щеками, покрытыми пеплом:
— Сусанину приходилось куда легче, чем тебе, Силигура. Он хоть дышать мог…
Силигура, обожавший точность выражений и сравнений, сказал:
— Сусанину, извините, приходилось тяжелей. Ведь он-то вел врагов.
Матвей сказал:
— Вот и отдохнули, давай вперед! Впереди — легче, бой…
Они распахнули дверь. Но боя еще не было. Их опять встретил дым, еще более удушающий, чем прежде. Пламя грызло потолок читального зала. Оно работало исправно. Одна за другой падали балки, валились книжные шкафы… Да, немцы создали позади себя превосходную стену.
— Вперед все-таки, Матвей Потапыч? — спросил Силигура, в котором вид горящих книг возбудил то же желание убийства и смерти врагу.
— А как же? Должен же немец потерпеть убытки!
— Тогда я проведу через антресоли.
Они спустились вниз по какой-то боковой лестнице, затем поднялись вверх по другой, приставленной просто к стене, пожарной. Силигура нюхал воздух, чихал, крутил головой и, как всегда, поправлял на плечах прорезиненный плащ, который он не сбрасывал, наверное, и в постели.
— Еще направо, еще направо! — твердил он.
Позади каких-то уже начавших гореть шкафов они выбрались, наконец, на антресоли. Дым заволок их настолько, что они не видели своей руки, нащупывавшей перила. Внизу бушевало пламя: горел читальный зал. Окна были выбиты, сквозь них через дым можно было иногда разглядеть очертания цехов и вспышки выстрелов на Стадионе, который, видимо, атаковывали немцы. Отряд находился на последнем этаже. Отсюда, через чердак, на площадку, к подножию статуи.
Но вход на чердак оказался уже охваченным пламенем.
Они попятились.
— Куда теперь?
Силигура не ответил. Некуда! — говорил весь его вид.
В двух шагах от перил колыхалась железная балка, готовая упасть. Над нею сквозь дым виднелось черное пятно.
— Там чердак? — крикнул Матвей на ухо Силигуре.
Силигура кивнул головой.
Матвей перебросил ногу через перила антресолей.
— Куда? Матвей Потапыч!
Матвей мог ответить по-разному: приказать идти за собой, что было легче всего высказать и труднее всего исполнить; мог пошутить, что «авось не свалюсь, не на кровати»; мог просто выругаться… Он поступил по-другому! Его охватила великая пафосная мысль, которая охватывает обыкновенного человека, может быть, однажды в жизни, а гениальных полководцев — не чаще одного раза в год. Сначала он вспомнил Рамаданова, разговор его с Силигурой в библиотеке, горящей там, внизу, затем он вспомнил любимую его книгу, а после того его прорезало как ножом: «Неужели я отступлю от мести, от полковника фон Паупеля?» И он опять вернулся к любимой рамадановской книге и, ступив на балку, стал читать громко, размеренно, как стихи, стараясь пересилить гул пламени и хрипоту пересохшей глотки:
— «О, графиня… — сказал Люсьен с лукавым и в то же время фатовским выражением. — Мне…»
Матвей не успел и два раза повторить строки, единственные из тысяч «Утраченных иллюзий», прочитанные им, как уже отряд миновал полосу дыма.
Они выскочили в какой-то сырой и узкий коридор. Чердак остался позади. Они услышали чей-то незнакомый голос, кричавший незнакомые и сердитые слова. Бритая голова в каске показалась на лестнице. Матвей увидел обшлага темно-зеленого, тесного, не по плечам, мундира, — и притупленные дымом и отчаянным положением ненависть и стремление убивать и убивать вновь с необычайной силой овладели им.
— Мой! — завопил он, бросаясь вперед и хватая немца за горло.
Он слабо помнил, что происходило дальше. Он наскакивал, стрелял, приказывал. Руки его горели. Плечо ныло — шестой по счету хватил его в плечо штыком. Матвей перевязал на ходу носовым платком и даже не помнил: завязал ли он узел… Следующего немца он ударил своей каской. Затем откуда-то из продолговатого бассейна, — они дрались уже в гимнастическом зале, — выскочил восьмой. Они дрались прикладами! Немец, видимо, забыл о своем револьвере и когда выхватил его, Матвей, с окровавленной головой, с простреленным ухом и ссадиной вдоль всей головы — снизу вверх, — сидел на немце и тряс его за грудь.
Офицер с обвислым задом, подпрыгивая и визжа, бежал от него. Вокруг слышались выстрелы. Матвей бросил наотмашь вправо гранату, откуда, как ему показалось, спешили на помощь офицеру немцы. «Только бы взглянуть в лицо… только бы!.. Не полковник ли это фон Паупель? Ну, тогда вы получите перечень ваших дел, полковник!» Офицер повернулся — и выпрямился. Фигура его приобрела достоинство. Он вытянул голову вперед, и так как ему нечем было защищаться — паника охватила солдат при виде выскочивших из пламени черных и ловких людей, паника, следовательно, охватила и его, и вполне понятно, что он потерял оружие, то теперь офицер, стоя перед хромающим, в крови и ненависти, врагом, мог защищаться только плевком. Он хотел набрать слюны, чтобы плюнуть. Он вытянул губы… плевок повис у него на мертвой губе.
Матвей побежал за следующим.
Он прыгал со ступеньки на ступеньку, отстреливался, звал. Немцы разбегались от него.
Один из красноармейцев, рожденный в Средней Азии и воспитанный на традициях восточной поэзии и сам немножко поэт, смертельно раненный, опустился на ступеньку, через которую только что перепрыгнул, чуть прихрамывая, Матвей. Красноармеец, глаза которого мутнели, в последние минуты своей жизни не вспомнил ни отца, ни матери, ни любимой… Он был воин! Он поглядел вслед Матвею и подумал про себя, глядя на прихрамывающего Матвея: «Я теперь понимаю, почему был хром Тимур. Если б он не хромал, он завоевал бы весь мир».
Матвей спускался вниз, поднимался вверх. Он уже забыл счет лестницам и дверям, которые он выломал и за которыми прятались немцы. Однажды он наткнулся на круглую железную дверцу, окрашенную зеленой краской. Она, очевидно, вела в подвал. Он стукнул в нее прикладом.
— Там немцы! — сказал он, хватаясь за гранату. — Я туда брошу.
— Тут и ребенок не пролезет, — сказал Силигура, всюду, правда немножко издали, следовавший за ним, — тут подвал для кухни.
— Выше, выше! — крикнул Арфенов, и они бросились выше.
…Сколько раз позже Матвей жалел, что не сорвал дверцы. И столько раз он радовался, что не сорвал их. Кто знает, как бы он предстал перед девушками: героем ли с гранатой в руке, или же граната кинулась бы впереди него, или же девушки кинулись бы вниз головой в колодец…
В большом и широком, залитом кровью коридоре, который вел к площадке со статуей, лежала едва ли не сотня убитых немцев. В конце коридора двери на площадку были забиты мешками с песком и обрезками балок. Убитый сержант, шесть мертвых и три раненых красноармейца отстреливались из-за мешков, преграждали здесь путь к площадке — к Ленину! Раненый, отставляя в сторону ручной пулемет, сказал Матвею:
— Проходите, товарищ командир. Вам путь свободен.
И он смежил очи. Он дождался смены. Он мог теперь передать пост свой, который защищал от немцев почти три часа в смертельном бою.
Матвей вышел на площадку.
Бой заканчивался. «Дедловки» стреляли уже редко. Резервные наши танки, врезавшиеся в середину немецких машин, доколачивали их с тыла. По фашинам, через реку, убегали недобитые. Не помогали ни третья, ни четвертая волна танковой немецкой атаки!..
Бой не изменил очертаний завода. Матвей глядел на них с наслаждением. По-прежнему четкие и строгие, чуть разве поцарапанные, лежали цеха перед ним, внизу. Дворец падал к ним обрывистыми утесами. Направо уступом поднимался и тянулся над Проспектом дым. Это горела библиотека. Но уже слышались шлепающие вздохи пожарной машины и шипенье струи… Тушили…