— Счастливо отделались? — спросил его Матвей.
Не желая отвечать на вопрос, учитель сказал:
— Да, раньше здесь были хорошие охоты, а сейчас всю дичь распугали.
На этом разговор с начальником разведки и окончился. Часа два спустя, он вернулся и сказал, что пробраться к городу трудно и придется обождать дня два. Полина взволновалась. Тогда он отвел ее в сторону от Матвея и тихо сказал, что зашифрованные сведения, добытые ею, они отправят с «одним товарищем». Ее же Полину, приказано беречь, и он не может взять на себя ответственность за ее доставку именно в этот час. «Кто знает, куда выкарабкаешься?» — добавил он многозначительно, легкими шагами отходя от нее.
— Не отправляют? — спросил Матвей.
— Да. Говорят: труднопроходимо.
— А не из-за меня ли? Мне еще денька три их надо инструктировать…
— Ну, что вы, Матвей Потапыч?
— Война войной, но и в войне у каждого свои интересы.
Она, уважая его большие знания жизни, не стала с ним спорить. Они обошли станки, сопровождаемые рабочими, которых понемногу, из разных мест, свозили в каменоломню партизаны. Что-то высоко драматическое и прекрасное, в духе Художественного театра, чудилось ей, когда она, иногда задевая локтем талию Матвея, шла с ним рядом, среди этих станков, каждый из которых имел свою, необычайно яркую историю. А что говорить о людях? Она даже немножко боялась глядеть им в лица, так они были грозно-прекрасны и, словно цветы, которые садят по шнурку, выровнены в каком-то удивительно мощном порыве труда и борьбы. Пусть некоторые из них покашливали от сырости, наполнявшей воздух каменоломни, пусть некоторые сморкались, а один все одергивал рубаху, которая у него лезла кверху, обнажая тощий, исцарапанный живот. Пусть! Полина знала, что такое человек.
До самой поздней ночи она не могла отделаться от этих возвышенных дум, она держалась за них, как держится рулевой за румпель руля, и они влекли ее далеко-далеко. Она засиделась в каменоломне до поздней ночи. Матвей вышел проводить ее. Звезды в высоком и необыкновенно чистом небе блестели так, как будто готовились идти в какую-то неслыханно удалую атаку. Гам в болоте утих, робко колыхнулся камыш и опять замер, устремив в небо пестрые по очертаниям верхушки.
— Как-то у нас на Проспекте? — сказала Полина, глядя в небо.
— Бомбят на уничтожение, — ответил Матвей. — Немецкое радио передавало, мне товарищ П. сказал, что продовольственные базы в городе разбомбили.
И он глухо добавил:
— Нет ничего страшней, когда хлеб горит.
— Немцы много врут, Матвей Потапыч.
— Знаю. Они врут, когда говорят, что хлеб у нас захватили. А вот врут ли, когда кричат, что хлеб у нас сожгли…
— Подвезем.
— Подвоз отрезают.
Эти два слова прозвучали как останавливающая внезапная стрельба. Они испугались и замолчали.
Немного погодя, Полина стала рассказывать о том, как она побывала у немцев. Ей хотелось отвлечь его от мыслей о городе — и оттого рассказ у ней получился горячий и притягивающий. Матвей ярко представил себе поле, которое она пересекала. Словно зубчатые штемпеля, отпечатывались в лиловом небе с редкими, белесыми, предутренними облаками силуэты танков. Между танками, прикрывшись шинелями, спали, прямо на земле, баварцы. Где-то в стороне звякнуло ведро, послышалось боязливое ржанье лошади, будто ее пугали эти металлические возы. Полина ощущала в груди неприятное и в то же время задорное дерганье сердца.
Плащ, прорезиненный и длинный, с плеча убитого лейтенанта, видимо, большого щеголя, постоянно сползал с ее плеча. Она спотыкнулась о какую-то корягу. Плащ упал на спящего солдата. Он поднялся и схватил ее за руку. «Откуда? Куда?» — «От лейтенанта Швабе к полковнику фон Паупелю», — отвечала она быстро. «Пароль?» — «Афины!» Солдат захохотал. Баварский говор, видимо, был приятен ему, и едва ли он не подумал, что видит эту девушку во сне. Он лег и, положив голову, протяжным и сонным голосом, почти нараспев, сказал: «Дура. Я — не на карауле».
Матвею почудилось лицо этого солдата. Лицо было широкое с большим, как у игрушечной копилки, ртом. Матвей увидел поле, танки, поднимающийся рассвет, прохлада, дохнувшая от реки, танки, покрытые росой, особенно обильной в эти дни, солдат, ежащихся от прохлады. Он видел лейтенанта, присевшего на пень возле танка. Наклонив голову, с багровым лицом, он с усилием, посредством крючков, вдернутых в ушки, натягивал сапоги, сшитые из трофейной, русской кожи…
О, мы заставим тебя потерять эти сапоги со страха, обер-лейтенант! О, ты еще узнаешь Россию!
Передернув плечами, Матвей спросил:
— Ну, дальше?
— Дальше все было гораздо глаже. Судя по первому моему успеху, немцы не так уж умны! Вы как думаете, Матвей Потапыч? — И, не ожидая ответа, она спросила: — Сейчас, когда я вам рассказывала о поле, мне вспомнился «Тарас Бульба». Помните лагерь запорожцев, пробирается Андрей?..
Она покраснела и добавила:
— Впрочем, все эти литературные реминисценции не стоят и гроша. Тем более, что ситуация совершенно другая. Вы ведь мало читаете, Матвей Потапыч?
Матвей вспомнил такой же вопрос, заданный ему Рамадановым, и ответил сухо:
— Сейчас читаю, да некогда.
— Действительно, не до чтения. Так же, как сейчас разговаривать о литературе или Художественном театре. Вы бывали там? Нет? Вас ждет огромное наслаждение. — Она вспомнила опять каменоломню, которая дышала ей сейчас сыростью в спину, и воскликнула оттого еще горячее, чем ей хотелось: — Огромнейшее, Матвей Потапыч!
Она протянула руку, сорвала горсть листьев, влажных от росы. Растирая листья в руках, словно бы готовя бальзам, она заговорила о русском искусстве. Матвей задал ей два, а, может быть, и три вопроса, и вопросы даже прямо-то и не относились к сущности того, о чем она говорила. Полина уловила в них другое: тоску по России, по Украине, по искусству этих народов, которое так мало видел Матвей. Он спрашивал ее: увидим ли мы то, что не увидали? Могут ли немцы уничтожить все то, что они обещают уничтожить? Могут ли фашисты сжечь наши библиотеки, наши дворцы, опрокинуть наши памятники? «Мне кажется, — говорил тонущий в темноте взгляд Матвея, — что вы понимаете больше меня в искусстве. Вот я и прошу вас, отвечайте мне, пожалуйста, по правде. Я верю вам, что искусство — важнейшая и нужнейшая штука. Этот тезис бесспорен. Ну вот, хорошо, отобьют эти пулеметы, которые тоже равномерно отстукивают время, как часы. И я, допустим, останусь цел. И я, допустим, пожелаю разглядеть то искусство, которое мне не удалось увидеть еще. И я приду — и передо мной пепелище и заржавленная немецкая каска на нем. Как быть?»
— Искусство нашего народа бессмертно! — воскликнула Полина. — И вы хотите знать, почему?
— Да.
Кусты справа раздвинулись. С автоматом на согнутой руке вышел начальник разведки.
— Покурить вышли? — сказал он строгим, хотя немножко и театральным голосом. — Ничего. Курите. Сегодня вокруг спокойно. — И он, свернув папироску, попросил спичек у Матвея. Закурив, он широко дунул на спичку, выронив ее из руки. Чуть тлеющий уголек ее, описав дугу, упал в болото. Начальник разведки вздохнул, словно придавая падению спички какое-то особое символическое значение.
Затем он обратился к Полине:
— Извините, вот я слышал, вы говорили, искусство бессмертно. У нас последнее время что-то очень уж любят разбрасываться бессмертием. И то бессмертно, и этот бессмертен, будто зарождается новая теогония. Мифы о происхождении богов, — добавил он, поясняя непонятный термин.
— Вы способны считать, что наше советское искусство смертно? — воскликнула, волнуясь, Полина, забыв все восхищение, которое она испытывала к начальнику разведки, так искусно проведшего ее в стан немцев.
— Человек смертен. Значит, смертно все человеческое, — сентенциозно проговорил начальник. — Может быть, вы способны доказать обратное?
— Докажу.
— Конечно, можно окрасить и кролика под тигровую шкуру…
Это замечание уже совершенно взбесило Полину.