Литмир - Электронная Библиотека

— Наконец-то! Так тебя ждал!..

— Раньше никак не могла. Собираюсь в Манагуа, сопровождаю субкоманданте Мануэля.

— Вместе едем. А когда на Атлантик-кост? В Пуэрто-Кабесас когда?“

Стиль часто становился темой наших разговоров. Несколько раз я нетактично и даже безжалостно говорил ему: ну что ж вы такое писали, смотрите, что тут у вас — рассказ „Проводы“: „Стареют бойцы-ветераны. Уходят на покой командиры. Меняются виды оружия. Но армия — всегда молодая. Вам доводилось гулять на солдатских проводах в среднерусском селе?“. Чистый ведь Сорокин; а все эти ваши парторги и директора заводов, обменивающиеся монологами о необходимости поднятия целины, долге перед будущими поколениями, воспоминаниями о прелести отечественной природы и нежных руках бабушки? Почему он, будучи, мы видим это иногда, в состоянии воспроизводить самые разные типы письма, остановился на том, который чаще всего кажется „типично советским“?

Проханов ни разу не смутился и каждый раз отвечал примерно одно и то же: в тот момент такого рода куски вовсе не выглядели стилистически скомпрометированными, вы переносите свои более поздние представления на мои тексты тех лет.

В самом деле, что значит „советское“ литературное произведение? Реалистическое по форме и соответствующее официальной идеологии по содержанию? Да, в таком случае Проханов — „совпис“, но это определение явно слишком широко, пропадают нюансы, такие важные в прохановском случае. Да, его тексты можно было использовать в пропаганде советских ценностей, и их лояльность существующему строю была несомненна — но Проханов, в идеологическом смысле, всегда скорее играл на опережение, чем озвучивал официальные идеологемы.

То, что мы понимаем под определением „стилистически советский“, сейчас — скорее синоним слова „сорокинский“ — в том смысле, что — тот, который знаком широкой публике уже не столько по подлиннику — Бабаевскому, Чаковскому и Шевцову, сколько по сорокинской „Норме“ и „Первому субботнику“: старательно составленная, исполненная мажорного пафоса агитка с претензией на психологизм, очень наивный, чаще всего патриотической или производственной тематики: картонные персонажи, ходульная интрига, облеченная в неправдоподобные монологи и диалоги идеология.

Да, по некоторым признакам прохановские тексты совпадают с советским каноном — и, в принципе, укладываются в него, но по сути у них другой генезис. Прохановский „советский“ стиль, если к нему приглядеться, окажется не продуктом мутировавшего „советского“, а синтезом из совсем других литературных практик, несколько подогнанных под советский норматив.

Однажды я спросил его, как он искал свой стиль. „Я изживал из себя чужие стили. Это была пора, когда были два поветрия, две заразы: сначала тотальная хэмингуэевская, а потом вслед за ней пришла платоновская. И все писатели, молодые особенно, писали: „Да“, — сказал старик; „Нет“, — сказал старик; „Да“, — сказал Сэм; „Нет“, — сказал Сэм“. Так же и журналисты, и во всех кабинетах висел портрет с бородой. А потом пришло таинственное платоновское косноязычье, которому тоже стали все подражать. У меня был знакомый, старше меня, писатель Радик Погодин, ленинградский писатель, он был подмят Платоновым. И, естественно, я, как молодой человек, нес две эти проказы. Я прекрасно понимал, что это заразы, и изживал их из себя, выдавливал — сначала Чеховым и Буниным. Потом, когда ко мне, очень рано, попал Набоков, я поддался и прельстился — и, излечиваясь от Хэмингуэя и Платонова, заразился Набоковым».

«С Набоковым я расправился еще более жестоко, чем с Платоновым, — фольклором. Это была пора, когда я страстно увлекался фольклором: собирал песни, изучал тексты, старые тексты — Даниил Заточник, „Слово о полку“, „Задонщина“. И вот эта вся мистика, не только языка, а мистика пластики, прялки, игрушки, вся эта стихия, где метафора создавалась через энергию, через экспрессию поведения художественного, — это меня излечило от Набокова. Мне кажется, вкус к метафорам родился из борьбы Набокова с русскими народными песнями, хлыстовскими стихами».

Как видим, сам он вовсе не чувствует себя «советским» в стилистическом отношении. Основные образы — деревья, хлеба, красные птицы — Проханов берет не из монументальной советской пропаганды, а напрямую импортирует из фольклора.

Таким образом, его «советские» романы были, до известной степени, авангардными произведениями, с набоковскими метафорами, с фольклорной системой образов, насыщенными лефовским техницизмом. С официозом своего времени Проханов соотносился, как «лефовцы» — с большевиками 20-х годов. Для 70–80-х инакомыслие слева — нехарактерная культурная коллизия, однако в случае с Прохановым она была реализована. Для нормативной советской литературы Проханов был то же, что Куба, Вьетнам и Никарагуа для СССР: ходячее — пускай и невысказанное — обвинение в ревизионизме.

Безусловно, прохановские «яркость» и «энергетика» связаны с некоторыми стилистическими издержками в сфере «художественности», его можно упрекнуть в однообразии композиции, недоработанности некоторых образов, избыточности, повторах, немотивированном повышении тона до патетичного, злоупотреблении экзотизмами, неестественных или по сути состоящих из обмена монологами диалогах. Но это — издержки генезиса: журналистики, а не идеологии. «Советскими» кажутся прежде всего журналистские куски — быстро писанные, сделанные в среднестатистическом формате и стилистике периодики того времени, и, да, у Проханова, в очерке, правда, не в романе, можно найти и пассаж про «закваску», которую «получит сегодня ученик средней школы» и от которой «зависит его дальнейшая способность получать образование».

Возможно, эффект советскости — это вообще всего лишь стилистический шлак, побочный продукт, образующийся при плавке фольклора с Набоковым. Это особенно хорошо видно по названиям его первых книг — «Иду в путь мой», «Желтеет трава», «И вот приходит ветер», «Время полдень». Сейчас на всех этих словосочетаниях чудовищный отпечаток советскости, а на самом деле это цитаты из совсем других культур.

Мир советской литературы строится на системе внутренних табу; мир прохановских производственных романов — внешне похожий на нормативный советский — скорее, на нарушении традиций. Соответственно, у них разная реакция на провокацию сорокинского типа. Действительно ли взорвется мир прохановских героев, например, в «Месте действия» или «Африканисте», если здесь случится некая «сорокинщина» — акт людоедства, копрофагии или копролалии? Не факт, у этих романов достаточно высок запас прочности, чтобы выдержать подобного рода землетрясения. В конце концов, все эти футурологи, художники, журналисты и фотографы и так ведут себя достаточно странно.

Это может кому-то не нравиться, но так или иначе Проханов — наследник авангарда 20-х годов, последняя волна взрыва, произошедшего в начале века. Это писатель, всегда выполнявший литзадачу модерниста — распашку целинных ресурсов литературы, представитель своего рода литературного казачества — если считать делом казачества освоение и охрану дальних рубежей.

Да, он часто слишком спешил, по-журналистски, и выполнял свою работу не вполне аккуратно, экстенсивно. Еще чаще он оставлял куски нормативной советской стилистики, репортажного, не режущего по тем временам слух, чтобы они обрамляли «пассионарно-прорывное». Это нормативное, инерционное — фон, усредненный очеркистский стиль эпохи, которым он позволял себе пользоваться в спешке, но не более того. Однако со временем то, что было футуристическим, выцвело, а нормативное стало выглядеть чудовищно — оно и бросается теперь в глаза, и теперь считается, что сама тема «стиль Проханова» едва ли не анекдотическая: даже если предположить, что он не графоман, то уж во всяком случае — «типичный номенклатурный совпис». Это неправда.

На самом деле, он и до сих пор ищет стиль, который может его выразить; и он так и не нашел этот стиль. Это не идеальный результат для писателя, которому под семьдесят, но и не повод дисквалифицировать его как «вечного совка».

76
{"b":"560327","o":1}