Для «сорокалетних» роман был живым примером того, что современный язык может работать в экстремальных условиях — описывать технику.
Что касается упреков в «советскости» — «конъюнктурный производственный роман» — то и здесь есть что обсудить. Его «советскость» сводится скорее к внешним признакам. Здесь есть персонажи, однозначно указывающие на административную иерархию (парторг, директор, замминистра), но не на социальный строй; при желании они легко конвертируемы, например, в реалии капиталистической России: олигарх, красный директор, менеджер среднего звена, пиар-директор, промо-директор и т. п. Вообще, административно-социальные реалии в романах Проханова без каких-либо специальных усилий заменяются; миф как основа выдерживает любые «навесы»-вариации.
— «Место действия» любопытный роман, но абсолютно не соответствует сегодняшним представлениям о беллетристике. Трудно все-таки воспринимать его иначе, чем производственный роман — жанр, безнадежно скомпрометированный для нынешнего читателя. С другой стороны, это замечательная работа, и жалко, что никто никогда не прочтет его. Его можно использовать как «подмалевок»?
— Думаю, можно. Он будет не массовый, не модный, но в нем есть историографический и литературоведческий интерес.
— Нельзя ли изложить эту историю в романе, например, про ЮКОС или Роснефть?
— Возможно. Я думал про это. Оппозиция архаики и техносферы, тогда для меня очень актуальная, и сейчас не лишена смысла. Можно подумать над тем, как социалистический, коммунистический, авангардный, технократический пафос вдруг стал достоянием буржуа, людей совершенно нового уклада. И этот роман можно было бы поместить в оболочку сегодняшнего Тобольска, сегодняшних бандитских ночных клубов. Герой — состарившийся супермен, который тогда демонстрировал мощь страны социализма, сейчас был бы типом красного директора, летал бы на собственном самолете, владел собственным заводом, когда-то его строило государство, а сейчас это его собственная вотчина. Я вижу там возможности такой трансформации: закатать этот советский опыт в сегодняшнюю реальность. Я даже хотел специально съездить в Тобольск, посмотреть, можно ли это сделать. Ведь что такое Тобольск? Тобольск — это царские дома, там в монастыре показывают фотографию Николая Второго, там есть до сих пор возможность перенести вот эту драму советского и белого, советского и досоветского, советского и антисоветского — даже в этот самый роман. Его можно модернизировать, не перемещая его, не заключая в новые оболочки, в новый материал. Можно было бы интенсифицировать тему интеллигенции — духовного подполья, которое там существовало — и агрессивного победного советского авангардизма. На фоне сегодняшней реальности это выглядело бы как мнимость и того и другого. Вся подпольная белая культура царская, которая потом выплыла на поверхность и возобладала, и советизм, красная культура, которая оказалась разрушенной, — обе они в новых условиях превращаются в ничто.
Еще одна любопытная история, косвенно связанная с тем тобольским романом. Собирая материал, он совершает экскурсию в местную тюрьму — знаменитый на всю Сибирь Тобольский централ. Там происходит нечто странное. Сначала его поразил гид — «очень красивый, улыбающийся, похожий на Гагарина, но с гигантской связкой ключей на поясе. Все они были хромированные, как инструменты в хирургии, говорили, что это профессионал, он к ним относится свято — и он меня водил, открывал двери, показывал убийц и — странно, мистика? — в каждом из тех, с кем я встречался, я находил прообраз живущего. Был там убийца, абсолютно похожий на Рубцова, который умер. И у меня возникла мысль, что люди, которые умирают, на самом деле не умирают, а их сажают в эти тюрьмы пожизненно». В «Месте действия» это курьезное сошествие в ад не пригодилось, но эпизод заархивировался в памяти и много лет спустя был активирован: мы встретим убийцу-двойника в «Теплоходе „Иосиф Бродский“»: «Ты — Лешка Клыков по кличке Сластена, серийный убийца. Получил пожизненное за убийство и изнасилование десяти малолетних девочек, пять из которых ты съел», Сластена заменит казненного Василием Есаулом Президента Парфирия Мухина — раз уж так вышло, что «природа создала два клона, по единым лекалам и выкройкам, с поразительным подобием тела, но с различной судьбой… Их сходство, а также прочитанная в детстве книжка „Принц и нищий“ натолкнули Есаула на идею».
Деревенщики, индифферентные к идеям государства, равнодушные к авангардистским идеям 20-х годов, увидели в «Месте действия» дифирамб мегамашине и люто возненавидели этот роман. На одном из писательских съездов на автора обрушился Б. Можаев, доказывавший, что роман слаб в творческом отношении и что в нем «гиперболизированно выпячиваются технизированные стороны бытия в ущерб духовным». Что касается исследования внутреннего мира героя — главного дела писателя — то тут деятельность А. Проханова можно определить как в высшей степени поверхностную.
Реакция ЦДЛ на статью была закономерна, он мог прогнозировать ее. «В ЦДЛ приходили посмотреть на то, как отнеслись к рецензии, которую опубликовала „Литературная газета“, или как вообще отнеслись к твоей публикации. Ты принимал либо поздравления, либо видел ужимки недоброжелателей, зависть на лице, в том числе своих друзей. Это был самый короткий путь писателя к народу».
Человеком, прилюдно запретившим Проханову писать о душе, был Владимир Личутин — помор, архангелогородец, автор повестей «Душа горит», «Вдова Нюра», «Белая горница». Сейчас трудно сказать, почему он-то оказался вдруг в ЦДЛ, по-видимому, то был «сабантуй» по поводу выхода его новой книги «Золотое дно»: гонорар полагалось обмывать. Личутин был воинствующим деревенщиком, но в каком-то странном статусе — во всяком случае, патриархи жанра дружно игнорировали и горящую душу, и злоключения вдовы Нюры. Не исключено, его нахальный наезд был связан с тем, что он пытался завоевать себе боевую репутацию. Через несколько лет он засядет за трехтомный роман «Раскол» о XVII веке и закончит его к концу века. В октябре 1993 он укроет Проханова с товарищами у себя в деревне после разгрома Белого дома и с тех пор станет постоянным колумнистом газеты «Завтра». Колонка будет называться «Душа неизъяснимая».
«О чем угодно, только не о душе». Не лезь в то, о чем ничего не знаешь. Деревенщики упрекали авторов производственных, индустриальных романов за безнравственность: в пору господства деревенской прозы индустриальная тематика была почти неприличной. «Когда Распутин плакал, что электростанция убила его деревню Матеру, я воспевал эти электростанции. Как можно было воспевать эти электростанции, эти заводы, когда гибли луга, умирали олени? Тогда была мода на такой вот стон, плач… И Распутин был кумир, Есенин — а я вдруг пою свою мегамашину железную. Я был тем, кто своими машинами сожрет их последний озимый клин».
Вызывающе выглядело то, что Проханов, московский интеллигент, не испытывал комплекса вины перед народом (на этом политкорректном комплексе и держался, в сущности, высокий рейтинг деревенской прозы в интеллигентской среде). Он это все знал, прошел через это и сам был в состоянии слагать собственные «Георгики», но ему это было уже неинтересно, это был любимый, но отработанный материал, и держаться за него дальше было неконструктивно. О чем он и сообщил, что и стало скандалом, потому что он выглядел как интеллигент, не чувствующий вины. Это как немец, не чувствующий вины за холокост, — возмутительно.
Знакомство с будущим другом Личутиным было не единственным последствием публикации «Метафоры современности». После статьи разразилась дискуссия о деревенской прозе с даосистским названием «Большаки и проселки». Слово «дискуссия» — темами могло быть «Будущее поэзии» или «Проза быта и бытие прозы» — означало, что в ближайшие номеров десять на заявленную тему будут высказываться все заинтересованные лица: бросать друг другу перчатки, давать отповедь, а то и отлуп. Обычно кончалось все подсчетами «коэффициента художественности» и примиряющим заключением какого-нибудь маститого — «исполать вам на этом многотрудном пути».