— Помню.
— Ты куда идешь? — спросил он так просто, будто они уже давно знакомы и он в курсе всех ее дел.
— Вон туда, — она показала рукой в сторону киоска. — Выпить газированной водички.
— Ну что же! — Он улыбнулся, обнажив белые как снег зубы. — Пожалуй, и я выпью.
Провожая ее, он начал разговор на ту же тему, на какую они спорили при первой встрече. Он говорил, как заправский агитатор, у которого в запасе неиссякаемый источник убедительных доказательств.
Начало смеркаться. Шалом говорил все меньше и тише, потом и вовсе умолк. Так они шагали рядом, молчаливые, задумчивые, погруженные в странную грусть, будто возникшую от неумолимо надвигавшейся ночи.
Солнце медленно скрывалось за горизонтом. Небо раскололось на две половины, восточную и западную. На одной господствовал багряный закат, на другой появились синие, голубые, пурпурно-красные оттенки. Краски сгущались, постепенно захватывая и заполняя все пространство и придавая небу куполообразный вид. В вечерних сумерках по-особому светился каждый дом, и в низине и на возвышенности. Каждый дом выступал отдельно, залитый красным, зеленым или фиолетовым светом, и было в этом что-то тревожное, предвещавшее бурю. Черепичные крыши загорелись ярко-красным огнем, отчего все они казались блестящими и немного влажными. Какая-то фиолетовая дымка опускалась на город, обволакивая все городские здания. Краски на небе непрерывно менялись. На смену яркому румянцу приходила фиолетовая бледность, багрянец сменялся густо-сиреневой краской, пурпур уступал место лимонной желтизне, светло-зеленый цвет оттеснял синеву… Мало-помалу все краски блекли и гасли, их смывала серовато-жемчужная бледность. Только на западном крае неба еще лежала кроваво-красная лужица, одинокая и грустная. В воздухе повеяло прохладой. Сильнее подул ветер, он порывисто налетал и исчезал, чтобы через минуту снова напомнить о себе. Становилось все темнее, небо начало сливаться с землей. Мир словно распадался на глазах, все реальное и сущее исчезало, уступая место таинственному и непонятному. Вот уже не видно ни людей, ни улиц, все как бы растворилось в ночной тьме; остались только пустота да воспоминания о промелькнувшей жизни на земле…
Из груди Шалома вырвался вздох, и он едва слышно произнес:
— Да… До чего хороша наша страна!
Румье ничего не ответила. Она медленно шла рядом, думая о чем-то своем, сокровенном. Дойдя до здания вечерней школы, они остановились.
— Вот я и пришла, — сказала тихо Румье чуть охрипшим голосом. — Мне пора…
С тех пор они стали постоянно гулять вместе. Каждый день после работы они встречались и говорили о жизни, о волнующих их проблемах и сами не заметили, как со всем пылом юности полюбили друг друга.
Румье преобразилась. Ее как будто подменили. Девушке теперь казалось, что весь мир создан для нее одной. На смену печали пришли радость, мечты о счастье, волшебные грезы, беспричинное веселье, сладостная грусть и все прочее, что в таких случаях наполняет юное сердце…
Каждый день они гуляли до поздней ночи. Ночная тьма сближала их, оберегала от нескромных взоров. Ночь как бы наделяла влюбленных своими тайнами, а звезды в небе, казалось, только для того и были созданы, чтобы светить им. Продолжительные беседы чередовались горячими объятиями и пламенными, обжигающими поцелуями, от которых кружилась голова.
Наама почувствовала, что ее дочь точно попутала нечистая сила. Неспроста ведь лицо Румье теперь всегда светится, стан выпрямился, и всем, решительно всем на свете она сейчас довольна. Неспроста она стала такой чувствительной и даже чуть растерянной, хотя внутри у нее — мать это видит — пылает огонь. И рассуждает Румье уже не так, как раньше, и большую часть ночи проводит неизвестно где… Тут что-то неладно. И все же Наама сочла нужным некоторое время молча понаблюдать и не вмешиваться. Она ждала, пока дочь не заговорит сама.
Но вот однажды Наама встретила ее на улице в обществе какого-то юноши. Подозвав дочь, она спросила:
— Кто этот парень?
Румье не успела ответить. Шалом заговорил первым.
— Я сын Мусы Машраки. Вы, наверно, знали мою семью.
— Сын Мусы? — Наама посмотрела на него с удивлением. — Твоя мать Захара, дочь Мари Харуна? Ваш дом стоял в конце Альмашмаа? Как же, помню, помню. Я хорошо знала вашу семью. Когда вы сюда переехали?
— Я приехал один. Шесть лет тому назад, — ответил Шалом. — Вместе с семьей моего дяди. А родители остались пока в Йемене.
— Вот оно что… — Наама опустила глаза, и на лице ее появилось выражение печали, смешанное с недоумением. — Ты оставил своих родителей? Бедные! Да поможет им бог тоже приехать в страну израильскую.
— Будем надеяться.
— А чем ты занимаешься? Нашел работу?
— Да, мама, он работает, — вступила в разговор Румье. — Он устроился через рабочую молодежную организацию.
— А это что такое?
— Есть такая организация в Иерусалиме, мама, — торопливо пояснила Румье. — Он очень хорошо устроился, — добавила она заискивающе.
— И много зарабатываешь? — в голосе Наамы звучали скептические нотки.
— Ничего. По крайней мере я ни в чем не нуждаюсь.
Немного подумав, Наама решительно сказала:
— Хватит, доченька, гулять. Скорее возвращайся домой.
Эту ночь Нааму терзали тревожные думы. Она сидела во дворе при свете луны и не то дремала, не то бодрствовала — все ждала возвращения Румье. Раза три-четыре она открывала калитку и прислушивалась к ночной тишине, надеясь, что вот-вот услышит шаги дочери.
— Где она так долго пропадает? — вздыхала Наама. — Так долго, так долго… Вот беда… Я совсем засыпаю, а ее все нет.
Зевая и пошатываясь, как пьяная, она добрела до своей кровати, упала на нее и мгновенно погрузилась в небытие.
Еще дня три Наама терпеливо ждала, надеясь, что дочь образумится. Но Румье как ни в чем не бывало продолжала гулять допоздна, и мать решила с ней серьезно поговорить.
— Что с тобой происходит, доченька? Каждую ночь сердце мое объято тревогой. Каждую ночь жду не дождусь твоего возвращения. А ты будто ничего не замечаешь. Да вразумит тебя всевышний!
— Тебе нечего беспокоиться, мама, — спокойно, как равная равной, ответила Румье. — Ты все еще считаешь меня девочкой? Выйди и посмотри, сколько народу гуляет на улицах по вечерам. Молодежь шутит, веселится, поет, танцует… Ты хочешь, чтобы я жила, как старушка, и ложилась спать с петухами? Ничего, я могу себе позволить погулять даже после полуночи. Всюду полно людей, и тебе нечего за меня беспокоиться.
— А обо мне ты подумала? Я из-за тебя не сплю ночи напролет! — набросилась на нее с упреками мать. — Как я могу уснуть, когда ты шляешься неведомо где!
— Ты можешь спать спокойно. И знай, что ничего плохого со мной не случится, — резко оборвала мать Румье. — Я хочу быть такой, как все. Сотни девушек гуляют вечерами на улицах.
— Нет, нет, дочь моя. Я с тобой не согласна. Я хочу, чтобы ты ложилась спать вовремя. Тебе надо хорошенько отдыхать. Если человек высыпается, то утром чувствует себя бодро и может снова работать. К чему эти прогулки?
— Но если мне не хочется спать? Зачем же я буду ложиться? Лучше уж погулять и подышать свежим воздухом.
— Нет, нет и нет! — не соглашалась Наама. — К тому же ты ложишься спать на голодный желудок. Когда последний раз тебя кормит хозяйка? Днем. А в полночь тебе снова хочется есть, но дома уже ничего нет. И ты ложишься голодной, а это очень вредно. Голодному всегда снятся нехорошие сны и приходят на ум дурные мысли.
— У меня и в помине нет дурных мыслей. — Румье суетливо заерзала на месте, чувствуя, что она виновата перед матерью. — У меня только хорошие мысли. Одни только хорошие!
— Только хорошие? — Наама крепко сжала зубы, и лицо ее побледнело. — Значит, любовь? Да? Так я и знала. Значит, не зря я так беспокоюсь.
— Я ведь уже сказала тебе: не беспокойся. А если даже я и в самом деле влюблюсь, в этом ничего плохого нет. Я такая же, как все. Разве ты в моем возрасте не была влюблена? Ведь ты в мои годы была уже замужем.