— Мы тут, на родном заводе, делаем все, что можем. А надо делать больше. Вот так. Нам, конечно, не все равно, где быть, — тут или там, не все равно. Мы всегда здесь были как бы в центре жизни. Всякое было. — Голос его окреп, будто бы стал звонче и бодрее. — Я вот что скажу вам, мои дорогие: где бы ни работали, мы — кировцы, путиловцы, по-прежнему с Нарвской заставы, так вот.
Деминцы окружили начальника цеха и молчали. И кто мог бы сказать, какие чувства обуревали их сердца, кто бы мог измерить горе и тоску этих людей, которые вынуждены покинуть все то, к чему сызмальства привыкли, чем гордятся, что навсегда вошло в их жизнь.
— У меня вопрос. — Бусыгин, как в школе, поднял руку.
— Ну?
— А кто не желает эвакуироваться?
Начальник цеха покачал головой, усмехнулся:
— Ишь ты, «не желает». Кто не желает?
— Я, — дерзко сказал Бусыгин.
— С такими будем поступать как с нарушителями военной дисциплины. Во-енной… Понятно?
Бусыгин взорвался:
— А я что — в глубокий тыл прошусь? Хочу на переднем крае остаться.
— Стало быть, ты, Бусыгин, один патриот, а мы кто? Тебя спрашиваю! Высшее проявление патриотизма сегодня — знаешь что? Подчинение дисциплине. И весь разговор.
Как бы издалека, глухо доносилось до слуха Бусыгина все, что потом говорил начальник цеха: «Одеться потеплее. Взять до десяти килограммов вещей и явиться на завод».
Прощание с матерью и сестрами, которые оставались в Ленинграде, было недолгим и тягостным. Мать не плакала. Она лишь суетилась, что вовсе не было на нее похоже, совала в чемодан сына разные рубашки, теплые носки, теплый шарф.
— Там же холодно, Коленька, — говорила она, — там же морозы, Сибирь…
— Нельзя, маманя, нельзя. — Николай выкладывал на стол вещи. — Разрешают только десять килограммов.
Перед самым уходом из родительского дома Николай обнял мать. А она как-то задумчиво сказала:
— А как же весточки, Коленька, как же письма? Идут теперь письма?
— А как же! — уверенно ответил Николай, хотя совершенно не был убежден в том, что в осажденный, зажатый в кольцо Ленинград идут письма.
Связь между Ленинградом и Большой землей поддерживалась в это время только по воздуху.
Улетали с аэродрома в Новой Деревне. В «дугласы» сели по двадцать пять человек. Предстояло пересечь Ладожское озеро и добраться до Тихвина. А там пересесть в эшелон.
Поднялись в воздух, полетели над Ладогой, и сразу же увидели: «дугласы» сопровождают советские истребители. Пролетели низкий лесистый мыс, на котором стояла высокая красная башня — Осиповецкий маяк. Пройдя над ним, свернули на восток и пошли прямо через озеро, на Кобону.
Озеро лежало под самолетом огромной пустыней. Осень затянулась, настоящих морозов еще не было, и Ладога еще не стала, а покрылась лишь первым салом.
Бурное озеро, враги на берегу, враги в небе, враги, грозящие с севера, на воде… Самолет летит низко над водой, почти бреющим полетом, и видно, как ноябрьские штормы вздымают свинцово-черные валы.
Наши «ястребки» челночат над озером, охраняя «дугласы».
И вдруг Бусыгин увидел через иллюминатор четыре темных вытянутых пятнышка. Скорее догадался, чем понял: «Мессершмитты».
Они шли в строю с явным намерением преградить путь «дугласам» на восток.
Дальше все произошло, как в кошмарном сне. Что происходило в небе, Бусыгин не мог ни толком увидеть, ни понять. Ясно увидел, как какой-то самолет (чей? какой?) боком нырнул вниз и падал, пуская черную струю дыма в свинцовые волны Ладоги. Потом пулеметная очередь прошила дюраль в их самолете, и кто-то крикнул и умолк. Оказывается, был ранен Игорь Морозов, молодой рабочий с механического. Кинулись парня перевязывать. Вытирали на сиденье пятна крови.
И через несколько минут увидели впереди низкий берег, он как бы подплыл под самолет, внизу потянулся лес почти до самого Тихвина. Вылезли из самолетов.
Николай был в каком-то оцепенении.
На аэродроме в Тихвине объявили тревогу. Начался налет, и все укрылись в ближайшем лесу, хоронились за большими березами от осколков и пуль. Кругом падали ветки, сшибленные пулями.
Наконец, повели кировцев в солдатскую столовую кушать. Давали пшенную кашу с кусками вареного сала.
Бусыгин ел жадно, как бы спеша насытиться. Подошел капитан, пожилой, с рукой на перевязи.
— Не ешьте все сразу, — сказал он, — возьмите с собой. Заболеть можете…
Трудно было не есть, но все-таки пересилил себя, вынул из каши кусочки сала и завернул в носовой платок.
Кировцы со своим немудреным багажом разместились в полуторках и поехали на железнодорожную станцию Тихвин, чтобы пересесть в товарные вагоны.
Только прибыли на вокзал, — воздушная тревога. Стая «юнкерсов» остервенело бомбила станцию, эшелоны. Свист и грохот кругом, рушатся здания, пылают вагоны.
К кировцам, стоявшим под защитой какой-то кирпичной стены, прибежал моряк.
— Товарищи, — крикнул он, — помогите… В горящих вагонах — раненые моряки. За мной! — Моряк энергично взмахнул рукой и, не оглядываясь, побежал к пылающим вагонам. Кировцы, побросав вещи, — за ним.
Вытаскивать раненых из горящего эшелона было мучительно трудно. Бусыгин взваливал на спину тяжелое, бессильное тело раненого и относил его под какой-то навес. Потом снова бежал к вагонам. Он задыхался — и от копоти, и от усталости, ноги подкашивались, пот заливал лицо, шею, грудь. Но Бусыгин, все так же шатаясь под тяжелой ношей, шел к навесу, а потом трусцой бежал к эшелону. И так — десятки раз.
К вечеру кое-как умылись, пожевали кусочки сала и разместились в товарные вагоны с нарами в три яруса. Раненых моряков снова погрузили в эшелон.
Удивительное ощущение испытывал Бусыгин. Все события, участником или очевидцем которых был он, как бы переживал вновь.
В длинные вечерние часы, лежа на нарах теплушек, кировцы вели в темноте бесконечные разговоры о войне, Ленинграде, о битве за Москву. Лиц не видно, слышны только голоса. Но разве спутаешь задорный, веселый, иронический голос Саши Куницына со спокойным, рассудительным говорком Константина Ковша, басок Василия Ивановича Демина с высоким тенорком токаря из механического цеха Васи Гусева, худенького, невысокого семнадцатилетнего парня. О чем только ни говорилось на этих «темных посиделках»!
…К середине дороги, где-то уже за Куйбышевом, в городах не было затемнения, и в теплушках засветились «коптилки», загудели железные печки. Когда ночью вдруг звездой сверкнул огонек, Бусыгин аж вздрогнул. Поезд шел вдоль кромки леса, и огонек пропал, потом мелькнул вновь. А станция уже вся сверкала огнями, во всех окнах — яркий свет.
— Свет! — закричал Бусыгин. — Смотрите — свет!
Столпились у чуть приоткрытой двери и радостно смотрели на электрические огни, от которых отвыкли за долгие месяцы блокады, за длинные вечера в пути.
Утром, после Златоуста, поезд остановился у каменного столба с надписью: «Европа — Азия». Высыпали из теплушек, начали греться — бегали из Европы в Азию и обратно.
Николай смотрел на две огромные сосны: одна стояла в Европе, другая — в Азии.
Что за той сосной, которая в Азии, ждет его, всех кировцев, какая жизнь, какие трудности? Позади — тысячи километров. Впереди… Горы, покрытые заснеженным хвойным лесом, скалы. На одной скале кто-то огромными черными буквами вывел:
«Был здесь 20.XI.41. Костя Лопатин. Здравствуй, Урал!»
Здравствуй, здравствуй, Урал. Седой. Могучий. Загадочный.
На двадцать девятый день кировцы прибыли в Челябинск.
ТАНКОГРАД
Раздвинули двери теплушки, и сразу дыхнуло леденящим ветром. Николай в своем пальтишке на «рыбьем меху» и в ботиночках выбивал чечетку, ожесточенно тер ладонями уши. Ну и морозище! Ну и холодина! А ветер пронизывал насквозь.
Челябинцам не в диковину было это «великое переселение». Сюда каждый день прибывали десятки эшелонов с эвакуированными. Область встретила и разместила двести крупных и средних предприятий, в том числе такие, как «Азовсталь», «Серп и молот», «Запорожсталь», «Электросталь», «Калибр», «Красный пролетарий». Оборудование порой размещалось не только на площадках действовавших заводов. Московский завод «Калибр», например, занял вновь построенное в Челябинске, но еще не открытое здание оперного театра, — на сцене работал термический цех, в партере — кузнечный, в фойе — другие цехи.