— Охо-хо-хо! — сокрушенно покачал головой Клаус. — Как же сердце у тебя ожесточилось-то! Мужики бывают злые, оно понятно, у всякого зверя самцы драчливы. Уж на что олени смирные, а и то, как гон подойдет, рогами бьются. Ну так то понятно, от Бога идет. Сильный олень сильного приплоду наделает, стадо оборонить сумеет. А вот не видел я ни разу, чтобы оленихи из-за оленя бились, а уж такого, чтобы самка с самцом насмерть грызлась, — и у волков такого не ведется. Вас, баб, Господь для того и создал из ребра Адамова, чтобы мы вовсе уж не озверели, мужики-то. Нас надо доброте учить, а не биться, как нам Господь завещал… Господь мудро рассудил: когда мужик с бабой любятся, обоим хорошо и сладко. А после бабе мучиться, рожать надо… А мужику — ничего. Вот и определил ему Господь воевать, чтобы жизнь уж совсем медом не казалась…
— Отвяжись ты с проповедью! — смирясь, но не успокаиваясь, прошипела Андреа. — Я и так попов понаслушалась — поверх головы! И все врут!
— Это дьявол тебя блазнит, — сказал Клаус, помрачнев. — Его это штуки, прости меня Господь! Если истины в слове Божьем не увидела, значит, дьявол его до тебя не допускает, туманит голову. А если поп врет, слово Божье говорит, а делает не по-Божески, то это им дьявол владеет. А слово Божье надо не так по человеку, кто его говорит, как по самому слову понимать….
— Тебе бы тоже в попы податься! — сказала Андреа. — Грамоту знаешь, книгу пишешь — самая дорога.
— Нет, — словно не заметив иронии, ответил Клаус. — Чтобы слово Божье до людей нести, закону Божьему их учить, надо самому сперва научиться. А дьявола победить в себе непросто. Силен он, силен. Хитер и коварен, хуже лисы. С одной стороны подъедет, с другой… А уж соблазняет! Неделю назад лодку купецкую на реке разбило. Купцы потопли, а товар на берег выкинуло. Обсуши, да и торгуй — немалые деньги взять можно. Вижу я этот товар, по берегу раскиданный, вроде бы и ничей… И тут слышу голос внутри себя: «Бери, бери, бери поживее! Ничье оно, ты же ведь не грабил купцов, не убивал их, нет на тебе греха!» И такой тот голос вредный, занудный, а сила в нем дьявольская — потянуло меня к товару. Только за него ухватиться хотел, тут меня другой голос, строгий, благостный, как коня удилами, осадил: «Как ты осмелился, безумец, на чужое добро руку поднять? Ты ли этот шелк ткал, ты ли его вез, деньги за него платил?!» Отступился от шелка и побег домой Богу молиться за то, что от согрешения меня спас.
А через три дня встречаю в лесу Якоба Волосатого, ну, того, что ты убила, а он мне похваляется, мол, пятьдесят цехинов заработал, греха лишнего на душу не взяв. Конечно, знаю я, что душегуб он, хоть и несчастный человек, но вдруг интересно стало, как это он, не согрешив, деньгами разжился. «А я, — говорит, — купецкое добришко у реки собрал да в Визенфурте продал одному лавочнику». Ох, и завидно мне стало! Опять тот голос, что на берегу был, нашептывал: «Дурень ты, простофиля! Ведь твои это деньги-то, твои! За просто так деньги упустил, чтобы разбойный человек у тебя на эти же деньги медовуху покупал!» А другого голоса, благостного-то, что-то не слыхать было. Дьявольский голос, тот все нашептывает, нашептывает: «Да не поздно еще деньги те вернуть! Выжди, пока разбойник к тебе спиной повернется, да и ткни ножом его под лопатку… Чик — и готово! И свои денежки вернешь, да и у него, если что лишнее есть, не грех взять… Разбойник ведь, душегуб, грабитель! Такого убить не грех, богоугодное дело!» А благостного-то голоса все нет! А рука-то у меня уже на рукоятке ножа. Да и разбойник как на грех спиной ко мне повернулся — голову задрал, на дерево смотрит: белка там прыгала, шишки лущила. «Эх, — говорит Якоб, — во смехота-то!» Поглядеть, конечно, так особо ничего смешного нет: белка как белка, сколько я таких видел! «А я, — говорит Якоб, — не один год в лесу живу, а такой прыткой малявки не видал! Ишь, зубами-то работает! Прямо как Ганс Пузатый!» Ганс Пузатый — это тоже разбойник, его в том году маркграфские люди убили… Ну а только он, Якоб, начал про эту белку говорить, да и говорил-то он не очень складное, можно сказать, дурацкое, прямо как малое дитя, которое первый раз зверушку увидело, до меня вдруг дошло, что я его сейчас пырну насмерть, и больше он ни зверушек, ни дерев, ни трав — ничего не увидит. А увидит адские пещи, геенну огненную, чертей да смрад серный… Ведь ему-то, молись ни молись, кущи райские не видать! На муки вечные обречен. И радости-то ему всего осталось, что на этом свете… Вот рука-то у меня от ножа и отодвинулась. А тут и голос благостный заговорил: «Деньги те ему боком выйдут! Не жалей, что не ты чужое взял, не завидуй вору!» Нечестивый голос сразу примолк. Ну а потом Якоб ко мне в гости напросился, выпить захотелось. И опять нечестивый голос наяривает: «Сыпани-ка ему в медовуху или в пиво какого-нибудь зелья! Хоть бы того, что он у тебя на стрелы брал… И кровь не прольешь, и рук не замараешь… А деньги все в твой карман придут!» Но тут благостный голос уж не дремал, прямо так и вскричал в моем нутре: «Отравителем хочешь стать? Бог тебя просветил, силу трав тебе показал, а ты ее на пагубу хочешь пустить?!» И тут Бог меня миловал — сдержался я. Якоб ко мне пришел, попил медовухи, дал цехин. Ведро дубовое медовухи с собой понес. Вышел он от меня веселый, песню орет и идет через поляну от дома моего к лесу. А меня все вражеский голос уговаривает: «Дурак, упустишь ведь денежки-то! Хватай лук да пусти ему стрелу с ядом в спину!» И опять рука потянулась, уж и лук со стены снял… Вот как. Все же и тут устоял я. Однако голос мой внутренний не унимался, совестил меня: «Три раза ты на убийство готовился, три раза на худое мысли наводил… Молись же Господу, чтоб он тебе простил все грешные мысли и спас от соблазна!» Взялся я молиться, долго молился, а все без толку. Не облегчается душа! То стыдно, что на убийство помышлял, то досада берет, что не убил. Вот и пойми тут!
— Ну и что, понял? — спросила Андреа, удивляясь, что она так терпеливо выслушала всю эту исповедь.
— Понял. Взял плетку, штаны снял и сам себя выпорол. Полегчало…
— Ты прямо святой, — усмехнулась Андреа, — с плотью борешься…
— Святой не святой, а веру берегу. Соблазн-то ведь не в деле, а в мысли. Вот тебя взять, к примеру. Разве ты не соблазн грешный? Еще какой соблазн. У меня вот, если хочешь знать, ни разу ничего не было с бабой-то.
— Врешь, — равнодушно сказала Андреа.
— Крест могу на том поцеловать! Так-то я знаю вроде бы, что к чему, зверей видал, как спариваются, да и мать с отцом, грешен, подглядывал не раз… А сам нет, не пробовал. Гулящие приставали, как в город ездил, так стыдно за деньги-то… Прогнал их. А соблазн велик!
— Чудной ты какой-то! — сказала Андреа, краснея.
Я вот и с господами могу разговаривать по-господски, и с тобой, мужиком, по-мужицки, а вот так душу наизнанку выворачивать даже на исповеди не стала бы.
— Ты в людях живешь, тебе проще… — сказал Клаус с легкой завистью. — Мне вон человеческого слова неделями да месяцами не доводится слышать. Я с быком, с коровами, даже со свиньями разговариваю. Рассказываю им, что в лесу делал, куда ходил, чего видал… Слушать они слушают, а вот ответить не могут.
— У нас в Шато-д’Оре был один такой, — презрительно поджав губы, припомнила Андреа, — тоже скотину любил да разговаривал с ней. А потом его поймали… Ну, короче, со свиньей он…
— Ох, грех! Вот уж грех! — сказал Клаус, не столько с отвращением, сколько с жалостью. — Не устоял он, значит, совратил его дьявол, совратил… Жаль его, жаль!
— Казнили его, — лениво произнесла Андреа, зевая. — Госпожа Клеменция велела ему все мужское клещами раскаленными выдернуть, а потом, чтобы не мучился, — голову отсечь… А свинью зарезали да съели.
— Господи, прости грех рабе твоей! — перекрестился Клаус, истово и троекратно.
— Это ты о свинье, что ли? — хихикнула Андреа.
— О госпоже твоей, девушка, об ней… О добре думает, а зло творит. Грех это, ой какой грех! Надо, чтоб и слово, и дело с добром были…