Прежде чем запихнуть в «каменный ящик» свежеотловленного узника, его, всласть попинав сапогами и отдубасив кулаками и древками копий, волокли в верхний этаж подвала. Там, в довольно просторных комнатках с окнами, чуть выступавшими над поверхностью земли, но все же пропускавшими и дневной свет, и свежий воздух, жили палачи, тюремщики и члены их семей. Народ все это был семейный, богобоязненный, трудолюбивый. Палачихи пекли самый вкусный и ароматный хлеб в Шато-д’Ор, растили зимой лук на окошке, всегда чисто мыли и прибирали свои жилища. А палачата были, пожалуй, самыми ухоженными и даже несколько франтоватыми детьми в замке (разумеется, среди дворовых). Многие из них даже умели читать и, возросши, посвящали себя богоугодной карьере. Отцы этих благолепных семейств регулярно посещали церковные службы и несколько раз на дню возносили молитвы. Получая от графских щедрот и хлеб, и соль, и квашеную капусту, и лук, и иной разный припас, палачи с большим рвением относились к своей основной работе, передавая свой профессиональный опыт своим детишкам, которых лет с тринадцати помаленьку начинали привлекать на помощь родителям, дабы подготовить для старшего поколения надежную смену.
Но узника, естественно, вели не к домашнему уюту палачей, а в кузню, где на ноги и на руки арестанта наклепывали стальные браслеты, соединенные между собой тяжелыми цепями. Здесь существовало несколько классных мастеров, которые несколькими точными, ловкими ударами намертво замыкали звенья цепей так, что вытащить из них кандальника без помощи зубила или ножовки было невозможно. Заковав узника, тюремщики цепляли за кандалы стальной крюк и спускали его в «каменный ящик», откуда периодически вытаскивали на минус второй этаж, на пытки. Пытали в Шато-д’Оре только по делу, хотя у других графов и баронов, бывало, пытали просто от скуки или для удовольствия. Поэтому на пытки брали не всех обитателей «ящика», а только тех, от которых требовалось что-то узнать. Прочие сидели до тех пор, пока не помирали, либо — пока их не благоволили выпустить. Такое, правда, случалось крайне редко, и выпущенный из «ящика» человек протягивал на этом свете еще год или два. Полгода в этой тюряге уже гарантировали туберкулез, впрочем, до того дело доходило редко, так как узников значительно раньше косила пневмония. Кстати, те, кого пытали, если выживали, то почему-то не простужались.
Пыточный арсенал в те годы был довольно примитивен. Для начала пытуемого просто и бесхитростно пороли большой семихвостной плетью и посыпали раны солью. Спустив ему таким образом шкуру, его денька на три оставляли в покое, а потом пороли еще раз. Такую процедуру устраивали до трех раз, если несчастный не начинал говорить, а если начинал — шли еще два-три контрольных сеанса, чтобы убедиться в его искренности. Впрочем, тому, кто не начал говорить, предстояли передряги похуже. Если после третьей порки и соления он молчал, его, раздетого догола, привязывали за руки к веревке, а ноги забивали в колодки. Веревку продергивали через блок и натягивали. Соответственно, и узник напрягался как струна. В таком положении его опять хлестали семихвосткой, а затем снова солили. Если он не начинал говорить после трех раз, ему связывали руки за спину и вздевали на дыбу, выворачивая руки из суставов. После опять-таки трех таких мероприятий (после каждого из них руки вправлялись обратно) к дыбе добавлялось бревно, которое просовывалось между связанными ногами пытуемого. Один конец бревна был свободен, а другой закреплен на шарнире (через конец бревна был продет стальной стержень, которым он удерживался в каменной тяжеленной тумбе). Поднятого на дыбу узника периодически встряхивали, прыгая верхом на свободный конец бревна, да так, что иной раз уже не вывихивали, а с мясом выдирали руки из суставов. Это, правда, считалось браком в работе, и палачу, допустившему такое, полагалось двадцать пять розог. Вообще, если пытуемый умирал, так и не начав говорить, это считалось минусом в их благородной работе. И если это случалось на вышеперечисленных процедурах, то палачей секли, если на последующих четырех, куда входили опаливание горящими вениками, прижигание каленым железом, вырывание ногтей и хождение по горячим углям, — палача на месяц лишали хлебного жалованья. Если пытуемый умирал только после того, как ему на лицо надевали докрасна раскаленную железную маску, рубили по одному пальцы на руках и ногах, завинчивали голову в тиски или вырывали раскаленными клещами куски мяса из спины и живота, тут палача только слегка журили — бывает и на старуху проруха. Но до последней серии пыток очень мало кто доживал, даже если был здоров как бык. Обычно арестант начинал говорить еще до дыбы, так как программа пыток доводилась до него еще перед первой поркой. Правда, программа эта была рассчитана на долгий срок, а иногда обстоятельства требовали получить сведения гораздо быстрее…
Так было, например, сейчас.
В подвале на минус втором этаже было жарко и душно. За столом, где стояла кружка пива, сидел Жан Корнуайе, а сбоку от него — Клеменция, в тяжелом кресле, специально для нее сюда поставленном. Поодаль, одетые в кожаные фартуки, ходили туда-сюда деловитые палачи, по-кузнецки обнаженные до пояса. Перед столом, в цепях, стояли трое. Один из них был глухонемой Вилли, другой — наш давешний знакомый Ганс Риттер, а третий, обросший растрепанный мужик в изваляном в сене рубище, — нам еще не знаком. Его взяли во время обхода постов в замке. Он пробирался к старому кабинету Генриха де Шато-д’Ора…
— Так, — сказал Корнуайе, глянув на Клеменцию, — которого первого?
— Погоди, — остановила его Клеменция и, обратясь к пленникам, спросила:
— Кто не хочет, чтоб его пытали? Ну!
— Госпожа, а если я скажу все, что знаю, меня не будут пытать? — спросил Ганс Риттер. Сутки отсидев в «ящике», он уже вполне был этим сыт. Руки его искусали крысы, и даже жара минус второго этажа, исходившая от жаровен, на которых палачи калили свои орудия, его не могла согреть.
— Говори, что знаешь! — приказал Корнуайе.
— Я просто латник, ваша милость, просто латник! — застучал зубами Ганс Риттер. — Нам четверым Перрье обещал землю, если мы поможем ему убить мессира Ульриха…
— Что ты должен был делать?
— Я должен был, если стрелок промахнется, проткнуть его копьями. Нам выдали плащи с гербом Вальдбургов…
— Снимай штаны, — спокойно приказал Корнуайе.
— Сударь, — испуганно сказал Риттер, — я говорю правду!
— Врешь! — крикнул Корнуайе. — Помогите-ка ему, ребята!
Два проворных палача подхватили его под руки и поволокли к наклонной скамье. Руки и ноги Риттера закрепили в колодки и стянули с него штаны. Рослый палач вынул из кадушки семихвостую плеть, стряхнул с нее капли воды, словно с букета роз, и в ожидании остановился.
— Еще раз спрашиваю, — прогудел Корнуайе, — ты все сказал, что знаешь?
— Все! Все, ваша милость! — трясясь на скамье, пролепетал Риттер.
— Дай ему пять раз! — распорядился Корнуайе. Плеть взвилась и с силой, всеми семью хвостами, хлестнула Риттера по ягодицам.
— А-а-а-а! — взвыл он. — Я ничего больше не знаю, ничего!
Палач опять махнул плеткой.
— Аи-ии-и! — тонко взвизгнул Ганс Риттер. — Помилуйте! Ради Христа! Мессир Ульрих все знает, все правда. А-а-а-а! Ничего больше не знаю… О-о-о-о! Ой как больно! Помилуйте, госпожа Клеменция… А-а-а-ии!
— По-моему, он и впрямь ничего больше не знает, — сказала Клеменция, пододвигая кресло к столу Корнуайе. — Такой трус, как этот, давно бы все рассказал…
— Он все сказал, это так, — хмыкнул Корнуайе, — но мне надо, чтобы эти тоже рассказали все…
— Вилли немой, он не скажет ничего.
— Скажет… А не скажет, так напишет. Клянусь Богом, это он брат Птица, о котором рассказал Игнаций… Эй, ребята! Подсыпьте-ка сольцы на свежее мясцо, пока оно не зачервивело.
— А-а-а! И-о-о-о! У-о-а-а! — на разные лады выл Риттер, когда ему горстями сыпали на раны исхлестанной спины крупную ядреную соль…
— Говори, кто брат Птица? — спросил Корнуайе. — Где он и как его найти? Махни-ка еще разик!