Разве не потому зреющие апельсины превратились в золотые яблоки в сказочных садах Шехерезады?
Тихо повернулся Мэк-Кормик к волшебному зрелищу и вспомнил пророчество туземцев.
— Все исполняется! — громко сказал он пустыне.
Но и теперь еще, пока я жив и стою на этом месте, здесь, в Сары-Язе, на песках, под которыми погребена древняя Фара, не твоя, но моя воля властвует здесь!
И он протянул руку вперед, туда, где должен был лежать Кон-и-Гут.
Глава XII. ИЗ ПАРИЖА В ЛОНДОН
На круглом столе курительной комнаты парижского Старого клуба лежали две пары ног, блестевших лаком туфель.
Тот, перед которым стояла на сияющей, почти прозрачной тарелке рюмка Кло-де-Вужо, проговорил сквозь зубы:
— Значит, это конец карьеры?
— Понятно! — ответил голос, выходивший из развернутых листов газеты. — От лица ничего не осталось! Повреждены позвонки…
— Я слышал, что даже дома она носит вуаль…
— Воображаю, как прескверно должна она себя чувствовать! Из белокурой Венеры превратиться в урода! Но что, собственно, произошло? Она упала в люк?
— Наоборот! Когда поднимали сетку в третьем акте «Умирающего лебедя» для какого-то светового эффекта, Энесли зацепилась за нижний ее брус и на высоте занавеса выпала из нее, как из люльки.
— И?
— И больше ничего. Хорошо еще, что ее не подняли к самым колосникам.
— Итак, она стала уродом! Ну, а хан?
— Он гораздо больше занят политикой, чем ею.
— Ну, с политикой у него тоже дело совсем плохо!
— Восстание рокандцев?..
— Раздавлено окончательно. Несколько десятков тысяч этих азиатов превращены в порошок. Разве вы не читали сегодняшних телеграмм?
— Я никогда не читаю газет. Новости я люблю выслушивать тогда, когда они основательно постареют. Впрочем, один вопрос меня занимает…
— Я догадываюсь.
— Вопрос о нашем Брене. В прошлом году он оскандалился с Голоо и теперь рвет и мечет, что не может получить реванш. Негр, говорят, уехал в какую-то экспедицию.
— Как раз в этом номере Times’a вы можете прочитать успокоительное известие.
— Именно?
— Голоо погиб.
— Погиб?
— Они все погибли. Подождите! Вот слушайте:
…Что касается кон-и-гутской экспедиции, которая более полугола тому назад отправилась из Роканда через Голодную пустыню смерти, то относительно ее получены достоверные сведения через золотопромышленную компанию Гендерсона, что она вся без исключения погибла. Такой исход можно было предвидеть, и в этом именно смысле предупреждал начальника экспедиции, м-ра Мэк-Кормика, профессор Бонзельс и другие ученые из Географического института, настаивавшие на ее отмене. Восстание рокандцев, с таким трудом и с такими неисчислимыми жертвами только что теперь подавленное, лишает возможности надеяться, что экспедиции удалось пробраться обратно в каком-нибудь направлении.
— Ба! Значит, Брене может успокоиться!
— И вы вместе с ним.
— Хотел бы я посмотреть на того рокандца, который уложил этого гиганта!
— Тс-с! Пока что вы можете посмотреть на рокандца, который устроил всю эту резню. Смотрите, он подходит…
— Хан рокандский?
— Да. Вы знаете тех, кто с ним?
— Один — эмир Белуджистана, другой…
— Другой — каунпорский раджа. Наш клуб правительство из-за них закроет!
— Почему?
— Англичане обвиняют Францию в том, что она дает приют… революционерам! Ха-ха-ха!
— Они, действительно, замешаны в эту историю?
— Еще бы! Они-то и заварили всю кашу, даже не выезжая из Парижа.
— Их официально обвиняют?
— О, нет! Кто посмеет? Обвиняют, конечно, крайнюю партию, ту, название которой у нас в клубе запрещено произносить.
— В то время, как к ней принадлежит восьмая палата депутатов и почти все рабочие! Простой народ везде становится на их сторону. Само время на их стороне.
— Вы как будто считаете, что наша старая Европа погибает?
— Она уже погибла. Она рухнет, когда подрубят сук, на котором она сидит.
— И этот сук — Восток?
— Да, Восток. Наши колонии. Впрочем, чего же проще? Спросим тех, которые должны знать больше нашего. Они как раз направляются сюда…
— Ваше высочество!
— О чем ваш оживленный разговор?
— Мы спорим о том, сколько времени еще просуществует наш Старый клуб?
— Не знаю, господа. Я в нем просуществую недолго.
— Как? Вы уезжаете?
— На днях.
— Куда же именно?
— В Белуджистан.
— Похоже на то, что вы удаляетесь в добровольное изгнание?
— Там сейчас охотничий сезон.
— Следовательно, m-elle Энесли остается одна?
— М-elle Энесли уезжает в Лондон.
— В Лондон?
— Да. Ведь Англия — ее родина. Впрочем, она решается на эту поездку в силу некоторых особенных причин.
— Стоящих в связи с ее здоровьем?
— Пожалуй. У нее есть друг, — он теперь в отъезде, — этот друг взял с нее слово, что она придет в его пустующий дом, когда почувствует себя несчастной.
— Вы хотите сказать…
— Я хочу сказать только то, что говорю, — произнес с легкой досадой хан.
Между тем, страдания Эрны были так сильны, что только ее страх, голое ощущение ужаса перед смертью, препятствовали ей наложить на себя руки.
Как недалек был тот день, когда она с дрожью подносила к губам яд, чтобы уйти навек от обмана! Тогда спасение пришло случайно. К ней нежно протянулись дружеские человеческие руки и бережно поддержали ее, когда она была готова упасть. Чья рука теперь протянется к ней и поддержит, когда открылся самообман? Ее окружают десятки людей всякого возраста, высокого общественного положения, для которых даже движение ее бровей было до сих пор законом. Но разве может она к кому-либо из них устремить свой молящий взор из этой клетки, выложенной черным дубом, серебром и перламутром? О, с каким нежным чувством вспоминает она убогую комнату старого Паркера! Власть тела, ее божественно-прекрасного тела над всеми этими ничтожными людьми была безгранична, но, несомненно, она должна была кончиться вместе с гибелью ее красоты.
Не в этом счастье.
Тот, с кем она связала себя на ту часть жизненного пути, который она осудила себя пройти без собственной воли, неосмысленно, как заблудившееся дитя — был от нее, от ее нравственного мира, в сущности, дальше, чем цветы, аромат которых она сейчас вдыхает, подняв вуаль с обезображенного лица. Человек чужой культуры, высокомерный и эгоистический, надменно-легкомысленный, скользил по ее судьбе с уверенностью натуры, чувствующей во всем свое превосходство. Он не сознавал, как его тонкая изящная рука формует из ее последнего жизненного запаса — безграничной нежности чистой души — ненависть к самой себе, ненависть к миру и, как следствие этого, самоотрицание.
Больные нервы, проводя в мозг больные ощущения, представляли все происшедшее этому мозгу в гигантски-преувеличенном, совершенно неправдоподобном виде. Сознание реагировало импульсивно, быстро и неправильно. Решения, одно другого безумнее, сменялись, как картины калейдоскопической трубки… И отвращение ко всему овладевало ею по временам с тем большей силой, чем продолжительнее был период сравнительного успокоения, вызванный целительной силой морфия.
Вчера она, наконец, решилась открыть вуаль и показать лицо.
Ораз-хан ничем себя не выдал, он поцеловал ее руку и сказал, что никакой особенной перемены в выражении ее лица не произошло, и что можно надеяться на полное восстановление ее сил и здоровья. Он все это высказал, как высказал бы врач. Впрочем, врачи так именно и говорят. Она это знает. Она уже слышала от них не раз сама. Но на прямые вопросы в упор, что будет с ее лицом, — исчезнет ли этот ужасный багровый шрам, который диагональю разрезает ее лицо от левого уха к рассеченному подбородку? восстановится ли кожный покров щеки? — на эти вопросы знаменитейшие хирурги отвечали словами, которые доказывали их полное бессилие воскресить умершую ткань. Трансплантацию кожи со лба и руки, как ей предлагали, она отвергла, так как это улучшило бы ее положение в незначительной степени, между тем как она страшилась неизбежной новой боли, может быть, больше, чем безобразия.