Недоедание превратило человека и собаку в живые карикатуры. «Джуди стала ходячим скелетом, тенью той собаки, которой она была прежде», – рассказывал Фрэнк. В то время они получали в день горсть риса, которую делили между собой, но этого едва хватало, чтобы оставаться в живых. Джуди была слишком истощена и могла совершать только короткие вылазки на охоту, поэтому добычи было мало. Теперь пленные ловили даже забегавших в барак крыс и съедали их. Фрэнк исхудал до опасного предела. Он сказал Нойманну и ван Витсену, что весил всего «36 килограммов».
«Ни один из нас был физически не в состоянии вылезть из постели, тем более работать по 10–12 часов на строительстве, – вспоминал Том Скотт. – Джуди превратилась в мешок с костями. Фрэнк потерял половину своего веса, как и все мы. Но Фрэнк и собака сохраняли, однако, остроту ума, стальную прочность и смелость, и их объединяли узы совершенного понимания и взаимной привязанности».
Узы, о которых писал Скотт, были единственным, что удерживало человека и собаку на этом свете.
* * *
В Пакан-Барое было только пятнадцать американцев[2]. Восемь из них попали в плен на Яве; большинство из них, как Джордж Даффи и его приятели Бернард Хикки, Пэт Пэрис и Стэн Горски, были членами команды захваченного немцами торгового судна «Лидер Америки». Численность американцев почти удвоилось в сентябре 1944 года, когда на строительство железной дороги привезли новую большую группу пленных, среди которых было семеро военнослужащих из США. Это были люди с другого «дьявольского судна», «Дзюнъё Мару», потопленного британской подводной лодкой неподалеку от Паданга при обстоятельствах, сходных с историей «Ван Варвика»[3].
К американцам остальные военнопленные относились плохо. Даффи назвал эту антипатию просто «ревностью». В своих воспоминаниях Даффи пишет: «Мы всегда расходились во мнениях с голландцами», и отмечает, что когда речь заходила о возможном освобождении, голландцы всегда спрашивали: «Ну, и когда же придут американцы?» Голландский командир Даффи, Дж. С. Розьер, за что-то взъелся на него и жаловался на Даффи японцам по малейшему поводу (даже пленные, симпатизировавшие антиамериканизму Розьера, считали, что он заходит слишком далеко). Для Розьера камнем преткновения был офицерский статус Даффи.
В некоторых лагерях офицерам не надо было работать, что вызывало недовольство рядовых пленных. Впрочем, офицеры не валялись на солнышке. Часто они копали могилы и колодцы или чистили инструменты. Но некоторые офицеры работали на укладке путей и в джунглях вместе с рядовыми пленными.
Даффи был офицером, но в торговом флоте, а голландские офицеры, руководившие лагерем, куда его поместили, не считали службу в вспомогательных силах основанием давать Даффи легкую работу. Розьер сделал Даффи козлом отпущения. Даже дружественные жесты имели коварный подтекст. Как-то Розьер заметил, что Даффи ходит в совершенно изношенной обуви, и подарил ему пару новых голландских армейских башмаков. Подтекст этого дара был таким: Даффи станет носить эту обувь, горбатясь на строительстве железной дороги вместе с рядовыми, и не вздумает лезть в офицерское сообщество.
Свое раздражение Даффи изливал в дневнике, где писал: «Лучше держаться на расстоянии от этих слабосильных так называемых братьев-офицеров, как голландских, так и английских, и общаться с нормальными янки, которые, если им надо что-то тебе сказать, скажут это в лицо».
Вместо столкновения один на один Розьер устроил перевод Даффи во Второй лагерь вместе с другими «негодными для работы» пленными (по большей части очень больными). Американец Стэн Горски пошел вместе с Даффи после того, как упал с моста и получил сильный вывих плеч. Хикки уже отправили в госпиталь с хронической малярией. В госпитале оказался и Пэрис.
Американцы, пожалуй, отделались от своих голландских мучителей, но во Втором лагере находился госпиталь, который пленные называли Домом смерти. Теперь американцы очутились в лагере для умирающих. И Даффи, и Питер Хартли провели там немалое время. Для британца пребывание во Втором лагере стало периодом борьбы с дизентерией и малярией. Его то помещали в Дом смерти, то выпускали оттуда. Ирония заключалась в том, что Хартли всеми силами стремился к тому, чтобы его перевели из джунглей, и говорил начальнику лагеря: «Если базовый лагерь – это лагерь мертвецов, то я предпочту оставаться там в живых среди мертвых, чем сделаться покойником среди живых».
Линия, отделявшая жизнь от смерти, во Втором лагере была размытой и нечеткой. Два больших госпитальных шатра обслуживали больных, а один госпиталь предназначался для менее тяжелых пациентов. Хижина интенсивной терапии делилась на две половины – в одной была амбулатория, в другой лежали инвалиды. В центре стояло шесть коек на колесах – на эти койки клали умирающих, которые сменялись практически каждую ночь. Мертвых выкатывали, а когда койки закатывали обратно, на них укладывали новых людей. Немногие из тех, кто оказывался на этих койках, встали с них живыми.
Одним из тех, кому удалось выйти из тьмы, был Дж. Д. Пентни, который впервые попал в госпиталь после того, как спрыгнул с грузовика босым и сломал кость о камень. Травму вылечили, но в госпитале Пентни подхватил бери-бери, и у него началась ужасная водянка. Как вспоминал сам Пентни, «я распух до каких-то гротескных размеров и напоминал известного человечка из рекламы шин Michelin. Боли не было, была одна приятная летаргия: меня уносило из жизни в лагере для военнопленных, и я гулял в прекрасных садах или беседовал с любимыми. Эти галлюцинации были вполне реалистичны и трехмерны… Через неделю, в течение которой из моего тела не выходила жидкость и оно распухло до фантастических размеров, я внезапно сел на койке и начал мочиться, чем и продолжал заниматься 12 часов. В результате я сдулся, как проколотый воздушный шарик. От меня остался мешок костей, и я был настолько слаб, что не мог сидеть. Это произошло уже почти в августе – я бродил между жизнью и смертью почти два месяца».
«Люди лежали на спине, глядя в пространство невидящими глазами, а их руки постоянно двигались, словно они вытягивали шерсть из клубка или перебирали маленькую тряпку, – вспоминал Лео Хейзерброк, голландский врач, после войны живший в Нью-Йорке. – По большей части, это было признаком того, что они не доживут до утра. И вот тогда нам надо было позаботиться о том, чтобы мародеры не стащили у умирающих чего-нибудь; всегда находились люди, которым не терпелось присвоить что-нибудь из немногих земных пожитков, что еще оставались у мертвых и умирающих».
В воспоминаниях Отто де Раадта, другого доктора, работавшего в лагерях, хорошо схвачена атмосфера Дома смерти. «С одной стороны, – писал де Раадт, – часто больные совершенно ясно понимали свое состояние за недели и часы до смерти; они могли обсуждать свою смерть и привести дела в порядок почти разумным образом. Несколько раз можно было поговорить с людьми, сознание которых оставалось совершенно не затуманенным, людьми, которые умирали через полчаса после разговора. С другой стороны, многие умирающие впадали в горячку, которая была признаком приближавшейся комы и смерти».
Несмотря на отсутствие лекарств и оборудования, необходимых для лечения больных, горстка врачей героически работала[4]. Все, что они могли сделать, это не болеть самим и не впадать в отчаяние из-за своей неспособности предотвратить смерть пациентов. Значительная часть рабочего дня медиков уходила на жуткие расчеты: кого следует лечить, а кому придется умереть, кого кормить, а кого не кормить, чтобы другие могли выжить. Тайком пронесенное в госпиталь яйцо становилось барометром, указывавшим на то, насколько близко больной к райским вратам. «Не давайте яйцо этому больному, – говорил врач. – Он умрет через день-другой. Лучше отдайте яйцо другому пациенту; может быть, нам удастся спасти его». Или же, когда охранники требовали больше работников, врачам приходилось заниматься ужасной сортировкой людей, определять «наименее больных» и потому способных встать с койки и пойти на работу.