Здоров – болен. Злокачественная – доброкачественная. Родится – не родится. Срочная операция – покажитесь через год. Будет – не будет. Жив – мертв.
Жив – мертв.
Жив – мертв.
Опознавать Фрейю вызвали именно ее, хотя они поссорились полгода назад, Катька уехала и жила на другом конце города с веселым бородатым Джоном, а до него – с красивым чернокожим Мохаммедом. Она хорошо зарабатывала и наконец могла себе позволить собственное жилье и выбор: что есть, пить и с кем проводить время. И брезгливость.
Катя шла по знакомым коридорам морга – ей иногда приходилось спускаться сюда за образцами для лаборатории – и все думала, что спит.
Фрейя, тяжело переживая их разрыв, помногу бегала, утром и вечером. Глушила горе спортивными эндорфинами – алкоголь она не пила.
Семидесятилетняя миссис Саммерз неважно видела в темноте, но все равно поехала в магазин – в доме закончилась собачья еда, а вынести грустного, ожидающего взгляда овчарки Молли она не могла. Моросил мелкий ноябрьский дождь, старуха щурилась в свет фар. Увидев на дороге бегунью (слишком близко! в темном! в темном костюме!), она запаниковала и ударила по педали изо всех сил. Но это оказался газ, а не тормоз…
Катя вцепилась в край простыни, покрывающей разбитое тело Фрейи. В приоткрытую дверь она видела, как поднимают в верхний ряд холодильных ячеек тело миссис Саммерз – старое сердце не выдержало, она умерла через полчаса после Фрейи.
Катя закусила губу до боли, капля черной крови упала на белую ткань. Во рту стало солоно, горько и дымно.
Горький дым поднимался из трубы крематория.
– Не плачь, девочка, – сказала мать Фрейи. – Смерти нет. Есть колесо жизни, мы все на нем распяты. Чтобы вновь подняться к свету и теплу, оно должно пройти сквозь холод и темноту. Ты – ведьма, должна такое чувствовать.
Катя вырвала руку, отвернулась, не хотела про это слушать, она и Фрейю всегда останавливала, когда та начинала бубнить про сверхъестественное.
Конечно, ей было любопытно, она пробовала: двигать взглядом карандаши, оживить засохшую орхидею, услышать мысли Фрейи, наслать на свою мать рак, проказу и геморрой, приманить пугливую белку.
Ничего не получалось, не было у нее никакой силы.
Женщина усмехнулась.
– Предскажу-ка тебе судьбу, девочка-ведьма, – сказала она. – Сейчас… Дай руку…
Катька подпрыгнула, когда та уколола ее в палец кончиком толстого черного карандаша, неожиданно появившегося из кармана.
– У меня диабет, – объяснила она. – Это ланцет, чтобы мерить сахар, не волнуйся, я перещелкнула иголку.
Она выдавила каплю крови, поднесла Катину руку ко рту и слизнула.
Катя расхохоталась от безумия происходящего – они стояли у красной кирпичной стены крематория в яркий ноябрьский день, клены роняли последние листья, пахло близкой зимой, дымом и сырой землей, облако в небе было похоже на голову утки, Фрейю только что кремировали, ее мать собиралась предсказать ей будущее.
– Станешь почти мертвой, когда родишь живое, – глухо сказала та. – Станешь почти живой, когда полюбишь мертвое. А потом освободишься и полетишь.
– От чего освобожусь? – спросила Катька на всякий случай.
– От всего освободишься, девочка, от всего, – сказала старая женщина. – Все потеряешь. Свобода – это и есть потеря всего, кроме самого себя.
На секунду в ее глазах отразились огни крематория, пожравшие тело дочери, уложенное в дешевый фанерный ящик согласно завещанию – Фрейя не любила ничего лишнего. Но тут же погасли, расплылись в карей глубине. На веке дрожала маленькая бородавка. От женщины пахло сыром и гнилыми яблоками.
Катя несколько лет подряд посылала ей открытки к Рождеству, потом перестала.
Катька встретила Джастина в пабе – она с подругами ели подсоленные и сбрызнутые уксусом брусочки жареной картошки, запивали горько-пряным золотистым элем и хохотали во все горло. Джастин долго смотрел на нее через зал с низким потолком, где стены были увешаны старыми фотографиями, гравюрами и отполированным до блеска старинным крестьянским инвентарем. Потом подошел знакомиться.
Джастин был похож на ее отца – каким она его помнила в то солнечное утро своей жизни, когда ей было тепло, радостно, и она чувствовала себя любимой. Потом папа исчез навсегда, «спутался с шалавой из Самары и умотал, не обернувшись», оставил в Катькином сердце дыру, в которую задувало холодом.
Да, наверное, поэтому Катя вышла замуж за Джастина.
Они поселились в маленьком аккуратном домике в гарнизоне морских пехотинцев. Из окна было видно море.
Катю взяли на работу в местную лабораторию. Вокруг были веселые соседи, солдатские жены дружили и устраивали вечеринки. Летом в гарнизоне были гуляния и катания по воде на катерах и длинных транспортировочных «бананах», которые тянет очень быстрая моторка.
Катя взяла фамилию мужа и оформила новый паспорт – Джастин сказал, что зимой они поедут в Болгарию кататься на лыжах, там красиво и недорого.
Но зимой случилось не это.
«Так у меня бывает каждый год, – сказал он. – Депрессия, тоска, я сам не свой. Это после войны в Заливе. Думаешь, легко в людей стрелять?»
Катя не думала, что это легко, он ей рассказывал, через что ему пришлось пройти, она его очень жалела.
Когда он в первый раз ударил ее – хлестнул по лицу так, что она отлетела, – Катя рыдала, но зла на него не затаила: ведь ему было тяжело, он был болен. И она сама была виновата, если разобраться.
Весной ему стало лучше, но он ее все равно иногда бил – потому что теперь уже вроде бы повелось, что можно.
– Смотри, Кэти, до чего ты меня довела, – говорил он, потом извинялся.
Он всегда извинялся.
Сгребал ее в охапку и плакал, как в подушку. Ей было противно, но казалось – она опять не может себе позволить брезгливости.
Часто после этого Джастин нес ее наверх, в спальню.
– Ты уже? Ты уже? – тяжело дыша, спрашивал он, впечатывая ее в матрас.
Катька прерывисто шептала, что она уже, уже, лишь бы это уже закончилось. Он засыпал беззвучно, как ребенок. Она лежала рядом, ничего особенного не чувствовала.
Иногда она думала о матери, которая говорила «не надо было тебя рожать…» и «если бы можно было тебя в совке оставить…».
Иногда – о Фрейе, которая говорила «ты особенная, ты сильная, ты самая лучшая».
Не знала, кому верить.
Когда она сказала Джастину, что беременна, он был счастлив.
Они ездили в Лондон, покатались на колесе обозрения, сходили в аббатство и в музей. Катя запомнила любимую игрушку какого-то индийского раджи – огромного лакированного тигра, терзавшего ярко раскрашенного британского солдата в натуральную величину. Подчиняясь нескончаемому заводу механизма, тигр набрасывался на человека, а тот запрокидывал деревянное лицо, полное страдания, подставляя под усталые клыки две круглые дырки в горле.
И снова.
И снова.
На гарнизонной вечеринке один из приятелей Джастина ухватил Катьку за задницу.
Она подпрыгнула от неожиданности, на секунду ощутив вспышку гнева и огонь в своих глазах. Но он был очень пьян и, смеясь, попросил прощения, поцеловал ее в щеку. Катя застыла, спиной чувствуя остановившийся, полный ледяного гнева взгляд Джастина.
– Это хоть мой ребенок? – спрашивал он и бил ее по щеке. – Мы не предохранялись почти три года, а залетела ты только сейчас? Какая милая сказка!
Он бил ее по другой щеке, но Катя не могла его ненавидеть – он был так сильно изломан и искорежен, но почему-то любил ее, такую никчемную. И – он всегда извинялся.
– Если ты от меня уйдешь, я тебя убью, – сказал он ночью, нежно проведя кончиками пальцев по ее чуть припухшей скуле. – Потом себя, наверное. Вот так я тебя люблю.
– Если ты от меня уйдешь, я ее убью, – сказал он через полгода, положив руку на огромный, как гора Эверест, Катькин живот. – Так для тебя будет… назидательнее.